Время барса, стр. 32

— Так и есть! — прервал его размышления Лир. — Повешенный!

Глостер содрогнулся внутренне, но лицо его оставалось спокойно и непроницаемо, словно маска, разве только побледнело.

— Повешенный! — радостно повторил старик. На пустом черном столе рубашкой вверх лежала колода карт Таро; Лир выхватил одну, наугад; она изображала юношу, висящего между двумя деревьями, но впечатления страдающего он не производил: руки заложены за спину, одна нога согнута, как у молодого человека, беспечно стоящего где-то в дворцовой зале, небрежно рассматривающего прибывающих к балу дам и девиц и готового как к танцу, так и к флирту. Подвешенный за одну ногу юноша словно испытывал свое мужество, умение, обаяние, сноровку и ум.

— Вот так, милый мой Глостер. Карты не лгут. Меня ждет испытание. С сильным и равным противником. — Лир лукаво прищурился:

— Уж не ты ли это, беззаконный герцог? Ну-ну, не нужно так бледнеть; никогда я не держал тебя за равного, так что не обижайся. И не бойся. Все твои честолюбивые мыслишки не стоят одного кивка такого великолепного пройдохи, каким был Маэстро. — Лир помолчал, вздохнул горько:

— Совсем не с кем стало работать. К тому же… К тому же он был единственный из всех, кто любил Шекспира. Но важно даже не это:

Маэстро не просто любил, он понимал этого яростного британского гения. Жаль, мастера, истинные мастера уходят, остаются лишь подмастерья. Наши новенькие, как только .что отчеканенные рубли, олигархи тем и слабы, что их окружают или авантюристы, или подмастерья. Только это давало мне возможность вести свою игру.

А сейчас… Кстати, ты знаешь, что для ортодоксальных христиан «испытание» и «искушение» есть одно понятие?

Глостер только пожал плечами.

— Жаль… Жаль, мне даже не с кем поговорить. Понимаешь, Глостер, с Маэстро я всегда общался только по спецсвязи… Спросишь почему? Отвечу: он был для меня опасен. Умен, безжалостен, отважен, образован и горд: убийственное сочетание. Таких нужно избегать. Но стоит использовать. Если можешь. — Старик вздохнул. — Вот и приходится общаться с посредственностями. Что делать, Глостер?

Власть не переносит ни дружбы, ни преданности, ибо трон единичен и не терпит обязательств ни перед кем. Наш бывший главный Папа знал это лучше других, но он был глуп: сидя на императорском троне, нельзя следовать Макиавелли, ведь тебе досталась не Верона и не Флоренция, и одни только интриги не спасутии твой трон, ни твоих временщиков… Что делать, Глостер: нынешнее поколение тех, кого в России пышно именуют «элитой», суть — недалекие интриганы и безродные, безграмотные нувориши. Они не правят, шустрят. И уж подавно — не царствуют.

Глава 25

— А где та девчонка? — бросив взгляд на Глостера, неожиданно спросил ЛирТа, что стреляла в Ландврса?

— Ирэн?

— Да.

— На нашей базе.

— Под Южногорском?

— Нет, здесь, под Москвой.

— Обошлось без истерик и соплей?

— Абсолютно. Ирэн вела себя так, словно комара прибила, а не человека.

— Чертова девка. Все бы ничего, но зла, как фурия.

— Такую отобрали.

— Да. По сути, девочка она одноразовая, слишком зла. Ты не боишься, что она и вам с Диком влепит по «маслине» между глаз? А то — концы отстрелит? С нее станется…

Глостер только пожал плечами.

— Ну-ну. Поскольку вышла из операции чисто, «стирать» ее повременим. А, Глостер?

— Так точно.

— В нашем черепашьем хозяйстве и сухарь — бублик, и стакан — за два. И гвоздик пригодится. Который в чужой заднице. — Старик хмыкнул. — А уж девка, отстреливающая авторитетов с невозмутимостью бультерьера и точностью самонаводящейся ракеты, — и подавно. Да и потом, сам знаешь, Глостер, какую гору человеческого дерьма приходится перелопатить, прежде чем удается найти что-то стоящее. Пусть поломанное, одноразовое, дисгармоничное, но стоящее. Мир полон полуфабрикатов, которые так и не стали людьми. И никогда не станут. — Лир вздохнул:

— Егорова не такая. Гармония во всем. Гены.

— Похоже, вы питаете к ней слабость…

— Зря иронизируешь, Глостер! Да, питаю. Но только это называется по-другому, не слабостью. И я тебе сказал почему: барсы в-этом мире рождаются слишком редко. Их надо ценить. По меньшей мере постараться уважать. В той шакальей стае, что работает с нами, кого только нет… Когда-то… когда-то, Глостер, было время, и меня окружали одни барсы. Теперь, увы, волки и гиены.

Есть отчего впасть в отчаяние, а? То-то. А ты, дурашка, полагал, что я тоскую по Бровастому Лене да по спецпайкам? — Лир вздохнул тяжко:

— По людям. Я всегда тосковал по людям… Но кто это поймет? Никто.

Лир снова бессмысленно уставился в листочек перед собой, начертал несколько каракулей, напевая пискляво и фальшиво: «Что день грядущий мне готовит…»; замер на миг, одним движением вынул из колоды Таро следующую карту, повернул рубашкой вниз и застыл, глядя на изображение.

Карта изображала башню, увенчанную короной; корона покосилась, из башни вырывалось пламя, незадачливые строители или господа падали ниц, осыпаемые звездным дождем.

Лир поднял на Глостера блеклые, выцветшие глаза:

— А выпал нам, брат ты мой Глостер, шестнадцатый ключ Таро, называемый Разрушение. А суть его в том… суть в том, Глостер, что человечек в гордыне может воздвигнуть себе храм на трупах рабов и воинов, но как только он дерзнет примерить на себя мантию Бога и своевольно и глупо вмешаться в естественный ход событий, небо разразится молнией, храм гордыни обрушится, погребая под обломками возомнившего " себе строителя в грязь, мрак и погибель. — Лир помолчал, снова оскалил белоснежный фарфор зубов:

— Тебе, я вижу, неприятно это слышать?

Ну-ну… Рассмотри карту как следует. Четыре зубца на башне-короне — символ нашего материального мира и власти над ним; некоторые предсказатели толкуют этот ключ как разрушение недальновидной, поверхностной, замкнутой лишь на жалкие ценности власти, а следом пророчат весну новых начинаний и невиданных миров. Ты готов к невиданным мирам, Глостер? А к новым начинаниям?

Лир, оскалившись, уставил мутные роговицы в глаза Глостера; тому стало не по себе от этого блеклого, слезящегося, но неотвязного взгляда; наверное, так смотрела бы медуза, если бы имела глаза… Или… Ну да: глаза Лира были похожи на пустые бельма слепого; его все забавляло, все сложило предметом насмешки, издевки, вивисекции, но ничто не трогало души, если… если у Лира вообще когда-нибудь была душа!

А Лир неожиданно откинулся на спинку кресла — и захохотал! Вернее…

Хохотом это назвать было сложно: он просто булькал смехом, словно большой котел с газировкой.

— А ты суеверен, Глостер! Ты и не представляешь себе, как забавно в такие минуты тебя наблюдать! Нет, лицом ты владеешь безукоризненно, но сцепленность челюстных мышц еще не означает невозмутимость! Микромышцы лица у тебя реагируют так, что можно читать по нему, как по ученической тетради! Причем тетради не двоечника — хорошиста. Кстати, Глостер, ты никогда не задумывался, нет, не над смыслом, над созвучием, над подсознательным восприятием слова «хорошист»?

Представил? Этакое полненькое, но в меру, умненькое, но в меру, тщеславненькое, но в меру созданьице? Прыщ пред лицом Господа и Господина? Тля болотная на человечьей помойке! Ну-ну, Глостер, не строй опять из собственного лица посмертную маску, это не о тебе, так, пустячок, старческие философии и миазмы!

Ты никогда не задумывался, что стариковское злословие еще и зловонно?

Лир откинулся в кресле, замер, полуприкрыв веки. В полном молчании прошла минута, пошла другая… Глостер чувствовал себя не просто скверно: ему казалось, он стоит у этого стола уже целую вечность, и не только все его поступки, но и все его мысли давно взвешены на тайных весах, и решение принято, и жизнь оборвется скоро с яростным всполохом боли… А потом — пришло отупение, похожее на покорность: окружающему, судьбе, Лиру… И тут старик снова заговорил, яростно и скоро: