Тропа барса, стр. 4

Еще в сумке оказался мишка. Забавный такой плюшевый медведик, довольно тяжеленький: внутри был механизм. Надо думать, механизм тот сломался давно; плюш на шкурке пообтерся совсем, один глаз — свой, другой — перламутровая бусинка пришита, но пришита крепко, видать, давно медведика чинили, может, лет десять тому; а у девчонки той или детство еще не отыграло, или друг это ее… Вот и таскает везде.

— Ну что, Потапыч, не ведал, что ко мне попадешь? Погляди, как живет фартовый Ворон, позавистничай. Все одно — не скажешь никому, а потому от тебя никакого вреда. Правда, и пользы немного, а, косолапый?

Колян поставил медведика на широкий подоконник, щелкнул ногтем по голове, и она закачалась плавно из стороны в сторону.

— Не соглашаешься? То-то, что не соглашаешься… Может, видывал ты в своих лесах игрушечных куда поболее всего, что людишки знают, а, Потапыч? Молчишь? Ну молчи, молчи… Молчание — золото.

Ворон взял еще сигарету. Хватит попусту языком молотить. Думать надо. И решать.

А то ежели чего, узнает кто из братвы, так они и решат: скрысятничать вздумал Ворон-падаль, куш утаить! Вот тогда и будет о-го-го. По всей форме. Так что как ни крути, а надо к Автархану… Больше не к кому. Пятьдесят кусков ему, Коле Ворону, уж точно обломится, и слава среди братвы — это уже навсегда. Сначала тишком пойдет, шепотком, а все ж…

Ворон чиркнул кремнем, поглядел долгим взглядом на огонек… А все ж… Вот именно: не попробовать этой «дури» — ну никак нельзя. Получится, что он как пес какой: сцапал добычу, поднес хозяину, и сиди голодный, облизывайся, пока косточку дадут. Не, не попробовать нельзя. Нужно даже попробовать, обязательно!

А то вдруг не так вкусна сметана, как бела? Аккуратно заклеил скотчем отверстие в пакете, оставив только то, что просыпалось на бумажку, — граммулечку.

Остальное загрузил обратно в рюкзачок, а его сунул в шкаф, в самый низ, да прикрыл сверху хламом. Вот бабы! У Оксанки этих платьев — груды, а никакой тряпки спроста не бросит: жалко. Грузит куда можно и куда нельзя — баба!

Колян глянул на часы. Четверть второго. Время есть: отлетай, сколько душа пожелает, Оксана никогда его не будит, если он в «скворечнике» залег; да и к «дури» она относилась спокойно — конченым он вроде не был, а что соломку вываривал… А кто в Вишневом не вываривал? Наоборот, порой он сварит себе дозу, уколется да такое в постели устроит, что… «Болт» как каменный, по три часа соколом летает! Сама Оксанка, правда, ни-ни. «Дури» не терпит, считает баловством зряшным. Вот то ли дело горилки, да на зверобой-траве, выпить, да закусить богато, да песен попеть. Это она охоча.

За размышлениями спустился Колян по скрипучей лестнице; починил бы давно, да такая ему и была нужна: никто втихаря не подберется. А у него там, в шкафчике, «тулка» да патроны с жаканом да картечью: и криминала никакого, а так пропишешь кому незваному, если что, — никакой «Макаров» таких дырок не понакрутит.

На кухне зачерпнул Колян водички из ведра, выпил, чувствуя, как зубы стучат о железо кружки: уже подперло. Не, он не конченый, но уж очень «дурь» хороша, и удерживаться нет ни охоты, ни резона. Да и заслужил он сегодня, точно заслужил.

Зачерпнул еще кружку, бросил туда ложку столовую, поднялся в «скворечник».

Осторожно подхватил сухой бумажкой щепоть порошка, ссыпал в ложку, аккуратно, на пальчиках, по капле, наносил в нее воды. Откинул крышку зажигалки, чиркнул кремнем, подставил ложку под огонек, с удовольствием наблюдая, как пузырится по краям жидкость, прежде чем сделаться однородной. Подержал, пока остынет, аккуратно, по капле, слил в приготовленный пузырек темного стекла.

«Боян» он тоже приготовил загодя. Не какой-нибудь одноразовый стручок, как у всякой там нечесаной швали: фирмовая машинка, своя. Аккуратно наполнил шприц, чуть притравил, пока не показалась на кончике иглы крохотная капля, согнул руку в локте.

Он не конченый и даже не наркоман; так, случается у него, конечно, раз-два в месяц, но это баловство, не больше. Вот и «дорожка» тут как тут, даже и жгута не нужно. Ловко и ласково он проткнул вену, подождал полсекунды и мягко надавил на поршень, давил, пока не опорожнил шприц. Горячая волна мгновенно прошла по телу, стало тепло, голова закружилась, но едва-едва… Ворон извлек шприц, положил на столик, прикрыл полотенцем. Откинулся на подушку.

— Ну что, Потапыч, поехали? — щелкнул он плюшевого медведика и откинулся на постель, прикрыл глаза, ожидая, чувствуя уже первый, самый сладкий «приход».

Мишка укоризненно качал головой.

— Не одобряешь, косолапый? — приоткрыл на мгновение веки Ворон. — Ну и дурак.

Вам, медведям, кайфа не догнать. Так и живете сиротами.

Ворон снова упал на подушку, но не ощущал уже ничего. Тело стало легким, как пух, а легкий, ласковый ветерок поднимал его и готов был мчать к невиданным красотам и невыразимым наслаждениям…

Медведик стоял на подоконнике и косил укоризненно лиловым глазом. Голова его продолжала покачиваться из стороны в сторону, и блики света, играющие в темном зрачке, делали этот взгляд осмысленным, печальным и мудрым.

Глава 3

Хуже всего, когда тебя предают.

Алена смотрела в окно, в последний дождливый день осени и завидовала ему. Осень еще не разучилась плакать. А она сама…

Мысли метались обрывками, и ей казалось, что похожи они на мусор. Вернее… В голове крутились обрывки каких-то песен, мелодий, стихов… Девушка посмотрела в окно. Темень. И капли стекают по стеклу… Как слезы…

Какая тишина и в доме, и за окнами, В ушах шуршаньем ночь.

И улицы блестят проталинами мокрыми.

Не спится, чем помочь?

Ноябрь перед закрытием слезливо и дурашливо Расплакался дождем, Сливая все события, и важные, и бражные, Под сетчатым плашом.

Последний месяц осени дождем в окошко просится:

Прими и обогрей.

Впусти. Котенком ласковым ноябрь свернется сказкою У теплых батарей.

Сказка… Сказки пропали все… Давно. Они остались в той жизни, которую она не помнит. Совсем.

И еще она, словно наяву, слышала мелодию песни, популярной лет десять — пятнадцать назад, когда была совсем маленькой… «Куда уехал цирк, он был еще вчера, и ветер не успел со стен сорвать афиши…» Афиши тоже уже все сорваны, и ветер безразлично метет обрывки чьей-то недавней славы, успеха, восторга… И все бы это тоже ничего… Хуже всего было… Хуже всего, когда тебя предают…

Телефон прозвонил трижды, сработал автоответчик. Девушка осталась сидеть все в той же отрешенной позе на узенькой софе, прикурила новую сигарету от истлевшей до фильтра, глотнула из стоящей на полу большой бутылки, глубоко затянулась дымом…

— Глебова, возьми трубку, это я, Настя! — прозвучало из динамика.

Та только равнодушно глянула на аппарат и безучастно отвернулась к окну.

— Алька, возьми трубку! Если не возьмешь, я не знаю, что я сделаю! Пойду к Кузьмичу, и мы выломаем дверь, возьми немедленно!

Горькая полуулыбка мелькнула на губах девушки, она подняла трубку:

— Да?..

— Уф… Значит, жива…

— А чего со мной сделается?..

— Голос у тебя какой-то странный…

— Уж какой есть.

— Глебова, ты чего? С позавчера — ни слуху ни духу… Ведь договорились же! Я тебе уже обзвонилась. И в дверь вчера ломилась. Ты где была-то?

— Дома, — меланхолично ответила девушка.

— А что вообще с тобой случилось?

— Ничего.

— Ага, «ничего». А то я тебя не знаю. И голос хриплый. У тебя что, простуда?

— По жизни.

— Слушай, да ты напилась!

— Да…

— Что случилось, Алька?

— Ни-че-го. Ровным счетом.

— Ты одна?

— Я всегда одна…

— Я сейчас спущусь. Поняла?

— Хм…

— И не хмыкай! Если не откроешь — дойду до Кузьмича и сделаю как сказала!

Выставлю дверь к чертовой бабушке! Поняла? Ты меня знаешь.

Девушка положила трубку на рычаг. Снова взяла бутылку и основательно приложилась. Смотрела на стекло в дожде, пока мелодично не пропел дверной звонок. Поднялась с постели, отомкнула защелку, повернулась и побрела в комнату.