Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона, стр. 58

— С горки на горку, барин дает на водку…

Папа отмалчивался на эти намеки, подсчитывая в уме убытки: четыре рубля билеты да сорок копеек извозчик — итого четыре сорок, а выигрыши стоили всего-навсего, по папиным подсчетам, один рубль шестьдесят копеек: рубль двадцать — десять фунтов пиленого сахара да сорок копеек стаканчик баккара.

— Откуда ты знаешь, что баккара стоит всего сорок копеек? — спросил я папу. — В нем же, наверное, одного серебра на три рубля, не меньше?

— На донышке стакана этикетка с ценой: сорок копеек, — с грустью ответил папа.

…а над невысокими домами, в бледно-розовом морозном небе, среди столбов голубого, синего и лилового дыма, поднимающихся из труб, перед нами уже начинала светиться полная луна, холодная и яркая, как серебряный полтинник.

Примечание

Я наврал, описывая, как в самый решающий момент финиша Уточкин прервал гонку и покинул трек для того, чтобы наказать пересыпского мальчишку, крикнувшего сверху:

— Рыжий!

На самом деле это произошло уже после финиша, когда Уточкин пришел первым и делал круг почета. Так что судьям не надо было назначать дополнительного времени.

Я поддался искушению драматизировать свой рассказ и отклонился от истины. Все же остальное более или менее соответствует истине. Приношу читателям свои извинения.

Шестигранный брикет

…Каждый год поздней осенью папа отправлялся на станцию Одесса-Товарная закупать на всю зиму дрова. Это было, конечно, тогда, когда мы еще жили в доме с печами.

Как я ни просился, папа никогда не брал меня с собой. Он говорил, что я еще слишком мал, а по дороге на станцию Одесса-Товарная «очень сильное движение», что представляет для маленького мальчика большую опасность.

Поездка за дровами казалась мне далеким путешествием в неизвестную, почти таинственную, сказочную страну, носящую название Станция Одесса-Товарная: с одной стороны, это несомненно была Одесса, хорошо знакомый мне город, в котором я родился и жил на Базарной улице, но, с другой стороны, это была также и Станция, то есть нечто связанное с железнодорожным сообщением, с паровозами, вагонами, стрелками, мигающими семафорами, носильщиками и обер-кондукторами, у которых на кожаном поясе висели два кожаных футляра, откуда высовывались деревянные грушевидные рукоятки сигнальных флажков — красного и зеленого, — а так как станция называлась Товарной, то к этому примешивалось представление о множестве каких-то самых разнообразных товаров в виде мешков, ящиков, рогожных тюков, окантованных железными полосами.

Населяли эту страну не похожие на нас люди, которые, между прочим, торговали дровами.

Откуда эти дрова берутся, где они хранятся, как их покупают, взвешивают, грузят, как их, наконец, доставляют на наш двор к дровяному сараю? Все эти вопросы тревожили меня, вызывая такое любопытство, что я, обливаясь слезами, умолял:

— Ну папочка! Ну что тебе стоит! Ну пожалуйста! Ну я тебя очень прошу, возьми меня с собой за дровами на станцию Одесса-Товарная. Даю слово, что буду себя хорошо вести и слушаться.

Но отец упрямо повторял все одну и ту же фразу о «сильном движении», так что я, в конце концов, стал представлять себе длинную мощеную улицу, по которой вскачь несутся ломовики, обгоняя друг друга, сшибая с ног пешеходов и разбивая вдребезги легковых извозчиков, везущих на станцию Одесса-Товарная покупателей дров.

…Все это было ужасно!…

Но вот однажды, когда я немного подрос, — уже после смерти мамы, — однажды папа взял меня с собой за дровами.

Мы долго ехали на извозчике по окраинам города, мимо совсем маленьких одноэтажных домиков, выбеленных мелом, как деревенские хаты-мазанки, по широким, нескончаемо длинным, плохо вымощенным улицам, покрытым холодной ноябрьской пылью и кое-где сеном, упавшим с проезжавших здесь возов. В кузницах, мимо которых мы проезжали, в открытых дверях, как в черных пещерах, горел оранжевый огонь, светилось малиновым цветом раскаленное железо, слышался звон молота по наковальне и визгливое ржание лошадей, которых подковывали кузнецы в брезентовых фартуках.

Во всем этом не было ничего особенно интересного, а сильного движения я и вовсе не заметил.

Приближаясь к Одессе-Товарной, я увидел все чаще и чаще попадающиеся склады овса и сена, а потом я увидел склад с длинной живописной вывеской, целой картиной, где были разными красками написаны зимний лес, симметричные ели с черными стволами, покрытые белым снегом, а в лесу по дороге во весь дух мчится тройка борзых лошадей, запряженная в треугольные розвальни, нагруженные какими-то странными угольно-бурыми шестигранниками, из которых один выпал из несущихся дровней и отчетливо чернел на взбитом бело-голубом снегу дороги.

На облучке нарисованных дровней сидел ямщик в красном кушаке, изо всей мочи стегавший свою тройку, а на фоне густого, как синька, ясного неба, среди елей было написано печатными, газетными буквами:

«Торговля углем и брикетами».

…ага, значит, эти бурые шестигранники есть не что иное, как брикеты. Но что такое брикеты? На мой вопрос папа объяснил, что брикеты — это топливо; они прессуются из угольной и торфяной пыли, а затем продаются в виде шестигранников. Не знаю почему, но мое воображение сильно затронул зимний пейзаж с черным брикетом, лежащим на белом снегу.

Покупка дров не представила особенного интереса, и всю обратную дорогу, которую мы совершили все на том же извозчике, но только очень нудно и медленно, сопровождая возы с купленными дубовыми дровами, я все время думал о брикетах, которые так красиво прессуют из каменноугольной и торфяной пыли в виде шестигранников. Для меня существование такого рода топлива было ново. Самое же главное заключалось в том, что я уже когда-то слышал слово «брикет», но где, когда, при каких обстоятельствах — никак не мог припомнить. Несомненно, я уже когда-то испытал чувство, похожее на удивление, при виде этого красивого странного предмета — черного шестигранника. Его цвет и форма уже когда-то запечатлелись в моем восприимчивом детском мозгу. Я это наверное знал.

…но где, когда, при каких обстоятельствах?…

Когда возы с дровами въехали во двор, и дрова со звонким, сухим стуком посыпались возле сарая, и в очень холодном, почти зимнем воздухе запахло их ядреным кисловатым запахом, и они запрыгали друг по другу, покрытые красивыми серебристыми лишаями, как бы предсказывающими близкую зиму и полет легких снежинок из темных декабрьских туч, меня осенило.

Брикеты были связаны каким-то образом с покойным папиным братом Мишей, дядей Мишей, человеком странной судьбы; он окончил физико-математический факультет Новороссийского университета по математическому отделению с золотой медалью, защитив диссертацию — вычисление орбиты кометы не помню какого-то года, — но при университете не остался, а по непонятным соображениям пошел на военную службу в артиллерийскую бригаду, расквартированную в городе Николаеве. Кажется, у него была идея нести в темную, затхлую военную среду свет знания и пробудить в захолустном офицерстве чувства добрые, чуть ли даже не какие-то революционные идеи.

Может, это были очень далекие отзвуки декабристского движения на юге России, в так называемой тогда Новороссии. Впрочем, не уверен.

Все это кончилось тем, что дядя Миша, желая спасти падшее создание, что было вполне в духе того времени, женился на малограмотной николаевской девице, вышел из военной службы, заболел неизлечимой душевной болезнью, бросил жену и в одном сюртуке, с узелком в руке появился в нашем доме, когда мне было всего года три и еще была жива мама.

Прекрасно помню, как дядю Мишу положили в городскую больницу и мы с мамой и папой ходили его навещать в громадную, унылую, многолюдную палату, где он лежал под серым больничным одеялом, от которого пахло карболкой, и я видел, как вошел неряшливый служитель в солдатских сапогах и поставил перед дядей Мишей на табурет жестяную тарелку, на которой лежали две плоские рисовые котлеты, политые черносливовым соусом, и как дядя Миша испачкал себе бороду этим соусом и вдруг заплакал, а потом стал целовать мамины руки и просить прощения за то, что причиняет столько беспокойства.