Источник. Книга 2, стр. 86

Ближе он не подошел, стоял и ждал. У меня еще осталось, подумал он, несколько минут, пока я еще имею право ничего не знать.

Он видел, как люди, все на одно лицо, останавливались у киоска. Один задругам они покупали газеты, разные газеты, но и «Знамя» тоже, как только их взгляд падал на первую полосу. Он стоял и ждал, прижавшись к стене. Так и должно быть, чтобы я последним узнал, что я сказал, думал он.

Но он не мог больше оттягивать этот момент, покупателей уже не было, и разложенные газеты дожидались его в желтом свете лампочки. Продавца, скрытого за абажуром в глубине киоска, нельзя было рассмотреть. На улице не было ни души. Длинный коридор, образованный опорами надземки. Каменная мостовая, заляпанные стены, металлические джунгли. Окна были освещены, но за ними не двигались тени, казалось, дома оставлены. Над головой прогрохотал поезд — долгий раскат грома, скатившийся в землю по содрогнувшимся опорам. Казалось, через ночь промчалась неуправляемая груда металла.

Обождав, пока звук не умрет в отдалении, он подошел к киоску. «"Знамя"», — сказал он. Он не видел, кто подал ему газету, мужчина или женщина, видел только скрюченную коричневую руку, протянувшую ему экземпляр «Знамени».

Он пошел было прочь, но остановился посреди дороги. С первой страницы на него смотрело лицо Рорка. Фотография была удачной. Спокойное лицо с выступающими скулами, непреклонная воля. Прислонясь к опоре, Винанд прочитал передовицу.

«Мы всегда стремились говорить нашему читателю правду без страха и предубеждения…

…милосердие и право думать лучше, пока не доказано худшее, даже о человеке, обвиняемом в чудовищном преступлении…

…но после беспристрастного анализа и в свете новых открывшихся нам свидетельств мы вынуждены открыто признать, что, возможно, слишком потворствовали…

…общество, в котором пробудилось чувство большей ответственности за судьбу обездоленных…

…мы присоединяем свой голос к общему хору…

…прошлое, жизнь и личность Говарда Рорка, по всей видимости, подтверждают широко распространенное мнение, что перед нами тип человека антисоциального, беспринципного, опасного и заслуживающего осуждения…

…если Говард Рорк будет признан виновным, что, по-видимому, неизбежно, он должен понести полную меру наказания, которую предусматривает закон…»

Подпись гласила: «Гейл Винанд».

Когда его сознание вернулось к окружающему миру, он уже стоял на ярко освещенной улице, на чистом тротуаре, и на него, расположившись в парусиновом шезлонге, смотрела из витрины магазина изящная восковая фигура женщины. На ней была серебристая ночная рубашка и открытые сандалии, с пальца поднятой руки свисала нитка жемчуга.

Он не помнил, когда выбросил газету. Он больше не держал ее в руках. Он посмотрел назад. Невозможно отыскать газету, если не знаешь, где, на какой улице выбросил ее. Да и зачем? Таких газет множество. Город полон ими.

«Ты стал важной частью моей жизни, а такое уже не повторится».

ХЛ.Л

Говард, эту передовицу я написал сорок лет назад. Я написал ее в шестнадцать лет однажды ночью на крыше дома.

Он двинулся дальше. Перед ним тянулась еще одна улица, длинный туннель, вырубленный в скале, по которому была пропущена до самого горизонта зеленая цепочка дорожных сигналов. Как четки, подумал он. Шагай от одной зеленой бусины к другой. Нет, не те слова, думал он, но они звучали в нем. Меа culpa… mea culpa… mea maxima culpa [17].

Он шел мимо витрины, в которой была выставлена старая, сморщенная обувь, мимо часовни с крестом на двери, мимо выцветшего, порванного портрета кандидата на выборах двухлетней давности, мимо лавки зеленщика с ящиками загнившей зелени на тротуаре. Улицы сужались, стены надвигались друг на друга. Он чувствовал запах реки, вокруг редких огней дымился туман.

Он был в Адской Кухне.

Фасады домов вокруг выглядели так, будто стены внутренних дворов вывернулись наружу, бесстыдно обнажив неприглядную тайну упадка, равнодушно выставленного напоказ. Из закусочной на углу доносились крики то ли веселья, то ли ссоры.

Он остановился посреди улицы. Он внимательно рассматривал каждую темную щель, заколоченные стены, крыши и окна.

Я так и не выбрался отсюда.

Я так и не выбрался. Я сдался перед зеленщиком, перед матросами на пароме, перед владельцем игорного дома. Не ты здесь главный. Не ты здесь главный. И не был главным нигде и никогда, Гейл Винанд. Ты просто увеличил собой число тех, кем распоряжаются.

Потом он взглянул поверх домов, туда, где вдалеке высились небоскребы. Он увидел лишь обозначенные огнями контуры; огни, казалось, плыли без опоры в черном небе — горний пик, подвешенный в воздухе, небольшой светящийся шпиль, спустившийся сверху. Он знал эти шпили и мог представить здания целиком. Вы мои судьи, думал он, и свидетели. Вы вольно возвышаетесь над прогнувшимися крышами. Вы выстреливаете шпилями в небеса, преодолевая тяготение и усталость, вялость и безволие. Глаз слаб и уже через милю не увидит этого всплеска воли, но вы остаетесь, вы существуете — и вы, и город. Так и в веках немногие мужи стоят одиноко, но неколебимо, чтобы мы могли оглянуться и сказать: есть истина в человеке. От вас не укрыться. Меняются улицы, но стоит лишь поднять взор — и вот вы, неизменные, не подверженные переменам. Вы видели, как я бродил сегодня по городу. Вы знаете каждый мой шаг и все мои годы. И вас я предал. Ибо я был рожден стать одним из вас.

Он двинулся дальше. Было поздно. Круги света недвижно лежали под фонарями на пустынных улицах. Время от времени гудели такси — безответно, как звонок в пустой квартире. Он видел выброшенные газеты — на мостовой, на скамейках в скверах, в урнах на перекрестках. Сегодня вечером в городе разошелся большой тираж «Знамени». «Альва, газета пошла в гору», — подумал он.

Он остановился, увидев номер «Знамени» на обочине дороги. Он лежал первой полосой вверх, и на лице Рорка отпечатался грязный след резиновой подметки.

Он наклонился, медленным движением поднял газету. Сложив, он сунул газету в карман и двинулся дальше.

Неведомая подошва с неведомых ног, которые я пустил гулять по городу.

Я всех их впустил в мир. Я сотворил каждого из тех, кто разрушил мою личность. На земле обитает чудовище, оно сковано собственным бессилием, но я выпустил его на свободу. Без меня они были бы беспомощны. Они не способны сами сотворить что-либо. Я дал им оружие. Я отдал им свою силу, энергию, жизненную мощь. Я сотворил зычный голос и позволил им диктовать слова. Женщина, бросившая мне в лицо свекольную ботву, имела на это право. Я дал ей эту возможность.

Можно предать любого, можно простить любого. Но не тех, кому для величия не хватило духа и храбрости. Можно простить Альву Скаррета. Ему нечего было предавать. Можно простить Митчела Лейтона. Но не меня. Я родился не для того, чтобы получать жизнь из вторых рук.

XVII

Стоял летний день, безоблачно прохладный, как будто невидимая водяная пленка закрыла солнце и тепловая энергия трансформировалась в четкость линии, яркость красок, в сияние городского пейзажа. По всему городу, как серая пена после набега волны, валялось множество экземпляров «Знамени». Весь город, посмеиваясь, читал о том, что Винанд переменил фронт.

— То-то же, — сказал Гэс Уэбб, председатель комитета «Мы не читаем Винанда».

— Дал отбой, но ловко, — сказал Айк.

— Хотела бы я взглянуть сегодня в лицо великому Гейлу Винанду, — сказала Салли Брент.

— Да и пора уже, — сказал Гомер Слоттерн.

— Великолепно! Винанд сдался, — сказала женщина с плотно сжатыми губами, она мало знала о Винанде и ничего о сути дела, но ей нравилось слышать, как люди сдаются. В каком-то доме на кухне толстушка-хозяйка соскребла остатки еды с тарелок на газетный лист, она никогда не читала первой полосы, ее интересовал только любовный сериал на второй странице. Она завернула луковую шелуху и куриные косточки в «Знамя».

вернуться

17

Моя вина… моя вина… моя самая большая вина (лат.)