Пирожок с человечиной, стр. 4

Всеядный Касаткин дружить мог с кем угодно, особенно если женщина.

Костя увлекся Ниной Веселовой из отсека напротив.

Нину звали Капустницей. Продавала капусту, работала в соседнем овощном. Раньше она жила в Подольске, потом правдами и неправдами выменяла себе московский угол.

Нина-Капустница густо марафетилась. Широкое грубое лицо мазала коричневой пудрой, красила рот фиолетовой помадой и обводила черным глаза. Словно заявляла: «Не подумайте, что я простая».

Говорили, что Капустница всем дает. Молва питалась стереотипами и не вникала в суть.

Лицо у Капустницы под марафетом было неказисто, но глаза блестели, как пьяные. Нинка жаждала любви или участия. Она тоже по-своему была всеядна. Отзывалась на любой призыв и обманывалась.

И люди язвили, но смотрели на Капустницу с удовольствием, понимая, что нужны ей. Покупая капусту и картошку, произносили две-три фразы о жизни. Женщины предлагали хахалей, мужчины вставляли через каждое слово – «Нинуля»: «Мне, Нинуль, кочанчик, Нинуль».

Касаткин, однако, не успел влюбиться. Капустница сама влюбилась в него.

Два раза, покупая кочан, Костя улыбнулся Нинке, на третий угостил ее жвачкой. Притом сам жевал и выдувал пузыри.

Сказать он ничего не сказал. Но Нинка жадным сердцем поняла. Влюбилась она без памяти.

Теперь, когда он входил в магазин, видел: Нинка не подает виду, но счастлива, что он здесь.

Ухаживать стало неинтересно. Страданий не предвиделось. Грязные овощи и овощехранилищный запах раскопанной могилы не возбуждали.

Нинка прихорашивалась больше и больше, сделала перманент и стала совсем подольской девкой.

Костя улыбался уже не так нежно, но улыбался. Капустница смотрела страстно, умоляюще, а его тошнило.

И все же глаза ее были прекрасны.

Костя вел себя благородно. Проводил до дома и прокатил на машине. Не обнимал и в гости не напрашивался. Целовал в щеку, не прижимаясь и не задерживая губ на коже. Кожа у Нинки царапала, как наждак.

Бабье лето прошло быстро и ровно. Жизнь радовала. Поздняя осень была Костиным любимым временем года.

7

ПРИЕХАЛ В МАСКВА – СИДИ ТЫХО

Все казалось ясно вокруг. Костины соседки были известны в Митино. Народ их уважал. Мира Львовна – лечила, по слухам, бескорыстно, Харчиха – вкусно и дешево пекла, Бобкова – опекала пенсионеров. С Ольгой Ушинской родители, дети и выпускники здоровались искренне. «Здрасьте, Ольгиванна», – говорил краснолицый мужик Кучин, хозяин овощного. «Здравствуй, Федюшенька, опять пьешь, детка, как не стыдно». А те, кто на нее обижались, не мстили. Шептали ей вслед: «Гадина, поставила кол ни за что, сука, сволочь». Вот и всё.

Всё, словом, было на свету.

В правом отсеке жили мужчины грубоватые, но тоже понятные. Достойные соседки как бы оправдывали их собой. Ничего подозрительного не было.

Сразу за Нинкой проживал бывший начальник, Беленький Петр Яковлевич, потомок чекиста Якова Беленького. Яков Беленький казнил в подвале Чека. Петр Яклич служил кадровиком в МИДе. Раньше занимал он хоромы в Костином Доме на набережной. Жена умерла, дети выросли и пошли в деда Якова, палача. Отселили, то есть выгнали, папашу. Выглядел старик убого. Голова тряслась, а на дряблых щеках краснела склеротическая сетка сосудов. Смотреть на это было невыносимо.

За последней дверью жил ученый человек, аспирант Жиринский, Лев Леонидович. Недаром говорят – есть мистическая связь человека с именем. Жиринский был молод, но жирен и дрябл. Он не шел, а плыл, уныло свесив голову. Лёва носил густую бороду и очки с сильными линзами. Занимался древним миром. Нового мира чурался. Казалось, потому и жил Жиринский на выселках. Целыми днями он читал и ел. Смотрел Лёва страдальчески. Страдал то ли от излишеств древнего Рима, то ли от своих собственных. Он был сластёна и обжора. В гостях он съедал все, что стояло на столе.

Называли Жиринского, разумеется, то Жирным, то просто Жиром.

Остальные жильцы были люди, каких полно в каждом доме на каждом этаже.

Виктор Чикин – пьяница, а Митя Плещеев – нар­коман. Плещеев ничего не делал. Слесарь Чикин, по прозвищу Чемодан, ходил то трезвый, то пьяный, но всегда с железным слесарским чемоданчиком.

Струков, невзрачный человек, бывший то ли мошенник, то ли челнок, тоже ходил по каким-то делам, всегда в глаженых брюках. Всем своим видом показывал, что приличный человек.

Мутноглазый крепкий Егор Абрамов. Соседи звали его «штурмовик», потому что состоял он в РНЕ. Торговал газетами в подземном переходе в центре. Приходил и уходил с такими же, как он, молодчиками.

Жил весь этаж дружно, даже Егор не задирался. Более того, если один просил другого помочь, не отказывали. Видимо, это была отщепенская солидарность.

В жизнь сосед к соседу не влезал. И без того все про всех всё знали. Все вроде бы на виду.

У Струкова Костя с Катей первые дни одалживали утюг. Сам «Утюг» был маньяк глажки, наглаживался вечерами, утюжил стрелки на добротных брюках.

Беленького, «короля Лира», угощали яблочками. Знали про него со слов соседок. Сам Петр Яковлевич не осуждал своих детей. Старался показать, что живет с удовольствием и безбедно: ходил в опрятных стариковских вещичках.

Бобкову Беленький боялся, социальную пайку не брал. Но, когда Костя с Катей в лифте поднесли ему из кулька красный штрифель, он затряс головой и взял.

С остальными особо не разговаривали. Так, кивок или шуточку.

Ночью в подъезде иногда лежало тело. Чаще всего это был не добравшийся до лифтов пьяный Чикин – «Чемодан» в обнимку с железной кубышкой. Чтобы войти, через него привычно переступали.

Но жидкая митинская милиция полагалась на славных баб.

Понятно, что криминалом и не пахло.

Участковый Голиков не беспокоил свое стадо – ни заблудших овец, алкаша Чемодана, Митю и экс-жулика Утюга, ни лестничных бомжей. Даже чеченцев не трогал. Благодарный Джохар говорил: «Приехал в Масква – сиди тыхо». И все сидели тихо.

Округ выдвинул Голикова депутатом. Не хотели расставаться, но показали, что, действительно, приличные.

8

ВЕРШИНА ЛЮБВИ

Костя вошел в плеяду славных митинцев. Звезды Бобкова, Кац и Харчихина рядом с ним померкли. Газетное речение было, явно, нужней лечения, печения и соцобеспечения.

Здесь, за окружной, в чужом плебейском доме, Касаткина любили еще больше, чем в его родном элитном дворце у Кремля. Дворничиха, когда Костя выходил, давала ему пройти, не махала метлой и даже немножко кланялась. В киоске на местной площади, плешке, Костину газету раскупали в полчаса. Кому не досталось, ехали за ней на «трех семерках» к ближайшему метро в Тушино. Костин дом подписался на «Это Самое» на год. Старшеклассницы из Ольгиной школы ждали Касаткина у подъезда. Переметнулись к нему иные фанатки рок-групп.

Две самые настырные девочки засели на подоконнике между последним и предпоследним этажами у Кости на лестнице. Согнало их только присутствие на чердачной лесенке бомжей, спавших или евших.

Кстати, у Харчихи удвоилось заказов. Матрена даже повысила цены – все равно покупали.

В своем «Ресторанном рейтинге» Касаткин посвятил Харчихе очерк. К ней стали приезжать за пирожками издалека. Костя, правда, спохватился, что засветил ее для налогов. Но она не ругала его. Отнеслась удивительно спокойно. На Костины извинения махнула рукой и сказала:

– Ну тябя в задняцу.

На Костину серебристую «Субару» местные люди не только не гадили. Ею гордились как местной достопримечательностью не меньше, чем пизанцы башней.

Костя пожалел, что потратил тысячу баксов на стопроцентную секьюрити. Нашлись добровольцы – охраняли. Бывало, и никто не охранял. Но стоило прохожему остановиться у машины и заглянуть внутрь, другой прохожий тоже останавливался и смотрел на первого сурово.

В довершение всего Касаткина Константина Константиновича выдвинули кандидатом в депутаты на предстоявшие вскоре довыборы в гордуму от Митино 8Е, по местному округу. Касаткин, разумеется, отказался. «Боишься мести конкурентов?» – поддразнивали жильцы. «Нет, – отвечал Костя, – просто больше пригожусь вам на кулинарном поприще».