Годы, тропы, ружье, стр. 59

Пихта погасла, ветви почерневшими нитями жалко повисли по стволу. Старик вернулся к костру.

— Ты не думай, что я хорошее дерево погубил. Оно и так давно гиблое. Корень его, я заприметил, замер еще прошлым летом. Вот приезжие не берегут лес: начнут черемуху сбирать — все кусты обломают. И жгут почем попало. Не понимают: лес нас кормит промыслом.

Перед светом я вздремнул. Запад потемнел только под утро. Его свет, оказалось, и скрывал от нас костер наших спутников. Теперь мы увидали его вспышки: охотники расположились за хребтиной, по которой шли днем. Утренняя заря снова вернула нам благостный алтайский мир, и мы спокойно дремали под скалой, пригретые костром, успокоенные ласково вспыхивающими отблесками огневища наших товарищей.

6. Через мертвую пасеку

К троице Агафон Семенович во что бы то ни стало решил уйти с гор домой. Мне не хотелось покидать Развилы, но что же тут делать? Охотиться на медведей было поздно: прошел теплый дождь, смыл снег и на сиверу, зверь стал свободным.

«Зверь теперь широко живет, — не угонишься», — сказал старик.

Домой он повел меня кружным путем, в надежде встретить бродяжьего зверя. Переправившись через ревущий Тургусун и выйдя на речонку Большая Сычиха, мы зашагали вверх по ее каменистому берегу. Агафон Семенович всегда ходил не спеша, размеренно: «Торбочку на себя — и тянусь». Я поражался и завидовал старику: в лесу он разбирался, как наследник в дедовском хозяйстве. Его глаз сразу ухватывал все, что было нужно. Увидав кривую березу, он приостановился:

— Ишь, кокора-то к лодке, надо заприметить.

И он примечал все:

— Вот кто-то лонись рубил пень, — ишь, ножом желобки на бревне тесал, кулему на зверя ладил, настораживал. Это, поди, покойный дед Гаврило повалил; бревно-то како — страсть! Не любил малых дел. А тут, гляди, молонья краем в дерево ударила, дерево надломилось и наджабилось. А здесь, в скалах, давным-давно лежка-денник медвежий был; мотри, шерсть гнилая в земле попадается. Вчера тут косогором зверь прошел, на камень ступил, серые пятна оставил. Через реку шел: мокрые лапти-то…

Вглядевшись в ручей, старик захохотал:

— Ах, дьявол! По лесине захотел пройти, да оборвался, береза-то повернута, когтем покорябана!

В кустах у берега промышленник заприметил помет рябца:

— Зимовали они парочкой здесь, поблизости выводок будет, осенью на белкованье покормимся. Весна ноне смочлива: ореху, шишки много будет, белка прикочует. А вот, гляди, помет глухариный, свежий, — поди с верхнего тока, с Малого Тургусуна летали… Зверок прошел через мурашиный бугор. Какой же это зверуга? Ну и задача, дальше нигде следа не оставил… Колонок или хорь? Вот беда, не узнаешь.

…Лет пять назад здесь с горы оплывину снежную бурей стронуло. Как весело она прошла, прокатилася, весь лес посчистила, молодая поросль пошла. Ишь ты, мурашиные постройки этой весной зверь уже попроведывал. Малой зверь, немного поел, больше баловался. А в этом дупле белка зимовала, орешки грызла, кедровых шишек цельную паевку напасла.

У россыпей, сползавших с гор серыми плитами, промышленник остановился в изумлении и молча стоял минуты две, не меньше:

— Хы! И как это мы не приметили, ведь здесь же соболь всю зиму прожил. Гляди, снег неталый, утопанный, ленточкой сохранился: это непременно его дорога, он один знает свой путь.

Старик долго горестно качал кудлатой головой и ахал:

Ну, погоди! Накажу Семе, он те с осени уследит. Ты где-нибудь тут неподалеку. Сворошить тебя некому было. Выхаживай свою шубку, выгуливай!

…На этом приторчике глухариный ток был: все ветки на соснах сбиты, а вот и перо завалялось, еще одно. Драка, гляди, была жестокая. И што ты думаешь, ведь не говорил о нем дед Гаврило, никогда не говорил. Для себя хоронил. Умный был старичуга, хозяйственный.

Промышленник наклонился над ручейком, где мы приостановились напиться, и долго молча рассматривал воду. Чего он там ищет?

— Ых, маленько не дождались, а то б я тебя харюзами угостил. Вишь, гляди, корчебочки [32] побежали вверх по ручью. Теперь жди с дня на день: и рыба вверх по Тургусуну пойдет после зимней спячки.

Эх, ухой не побаловались! А вон и харюзовки [33] раскачиваются на булке, на промысел ладятся.

Иней с утра лег на землю, роса выпала, дождя не будет цельный день, — иди, не опасайся. А вот пчелы заторопились, река помутнела, прибывает, — значит, где-то вверху непогодь зачинается, кости ломит, лоб старика, разбитый в детстве лошадью, заболел — это к непогоде, хоронись в избушке.

Двое суток шли мы домой в Кутиху, и все время Агафон Семенович учил меня жить природой. Показывал мне старые кулемы на медведя, петли на птицу и мелкого зверя. Промышленнику иногда по неделям не приходится пересматривать расставленные ловушки, и на этот случай силок был устроен так, что пойманная птица вздергивалась вверх в особо устроенный ручавчик из бересты, — тогда ни сорока, ни хорь не могли полакомиться добычей.

К полдню мы прибрели на разрушенную, брошенную пасеку деда Гаврилы, умершего этой зимой. Заплесневелая избушка, промерзшая амбарушка, где раньше хранился мед, поваленные колоды из-под пчел, лошадиная голова, гниющие косточки белок, пустые коробки из-под спичек, разбитые корчаги, разваленная печь, сломанная дверь — все это выглядело как запущенное кладбище. Черная ворона сидела на дереве над пасекой и каркала протяжно, словно над падалью.

Старик долго молча глядел на порушенное хозяйство, потом тихо сказал:

— Обегают нас православные, а тут — на! — какой грех исделали: свой труд нарушили. Семьдесят ульев у трех хозяевов было, дедушка Гаврило один караулил без платы, и вот и возроптал, смерть свою скорую почуял. Покупали у них пчел-то, не захотели продать. Дед Гаврило, пожалуй бы, продал, да Анисим, компаньон его, угрюмый самолюб, не схотел. Выломали мед, пчел разогнали, вишь, все побросали. Эх! Я вот тож окинут судьбой своей, злость на налоги берет, сердце заходится, а жалко пчел-то нарушать, ох жалко! Кержакам нельзя жизнь нарушать, отцы не велели. Ишь, — улыбнулся старик, — синочка поважилась на амбаре жить, а вот на песочке рябки играют по утрам. А деда нет…

Мы долго стояли на мертвой пасеке. Агафон Семенович брал в руки брошенные вещи, внимательно их разглядывал, качал головой и осторожно, словно с опаской, клал их на старое место.

Дедушка Гаврило еще раньше меня на этом солнцепеке обосновался. Лет двадцать, — не, гляди, все тридцать жил тут со своей сучкой. А прошлым летом ее, Лыску-то, на падле заместо зверя Ваньша Новиков убил, — остался дед один и затосковал. Отсюда и пошло рушенье.

Неужели тридцать лет дед Гаврило так и жил с одной собакой?

— А что ж, родни у него не было. Куда подашься? А бравый был старик, ох бравый, куда нам с тобой до него! Восемьдесят лет ему стукнуло, а на коне скакал, где хотел. И умирал браво. Хоронил я его. Гулять он любил, а тут маслену ждали, так он все Семе моему наказывал лошадей готовить, — они с ним на масленой в коробушке для половы катались, всех рысаков обгоняли. Песни какие играли. А тут он встать с кровати не мог. Приказал напоследок медовухи себе сварить. Покрепше. Пришел я к нему, он лежит и тянет медовуху. «Ну, что, деда Гаврила, как медовуха-то?» — спрашиваю его. «Хороша, говорит, хороша, но пить мне трудно, в тук она мне пошла, тяжелит, не веселит. Чую, не встану больше». — «Смерть, видно, друг, пришла. Охота умирать-то?» — «Ну, кака же охота умирать-то?» — отвечает он мне. Растревожил я его. Подымается он с постели и тянется к гармони. «Мотри, говорю, не упади, деда». Он смеется: «Ну, я еще бегом забегу». А вечером умирать стал. Умирал весело, с песнями, а потом вдруг ему муторно стало, он все головой тряс, боль отгонял. Захрипел перед кончиной, но выговорил напоследки: «Выпьем, Сема! — Сема тут же был. — И поедем, говорит, поедем!.. Пое-е-дем!..» И вытянулся. Длинный он был, большой, а тут на сажен протянулся. Ох, растрепался я положеньем, как смерть его увидал. Скоро и мне умирать!

вернуться

32

Головастики — земноводные амфибии.

вернуться

33

Местное название птицы оляпки.