Годы, тропы, ружье, стр. 50

Над Колыванью закат, огненные пятна-облака. По воде золотистые полосы, как боярская парча. Черные силуэты крестьян по талам с длинными шестами. Вылавливают из воды двугривенные — водяных крыс. А вот и Колывань, древний городок, церкви азиатского облика, словно перелицованные мечети. Базарная площадь, огромные деревянные весы, радио над школой, больница среди деревьев, почта, кабак, вековая грязь, нищета, жуткая немота улиц — смесь веков, народностей и стилей. Жалкие шапчонки мужиков, босые ребятишки на снегу… Гаснущий холодный вечер, огоньки по избам. Скорее на лошадей, чтобы не видеть убогого, зябкого бытия.

2

Морозной ночью скачем по высокому полю ка Тойские болота. Вверху белесая луна — деревенская широколицая девка — кутается в облака, как в белый каракуль. Гусиный гогот, лебеди, блеснувшие в лунном свете, веселые крикливые проводы отогревшегося зайца: «Сыпь, милай!», весенние запахи земли, воля полей, давно мною не виданная, сладкая дрема, вкусная музыка конского топота по волглой земле. Под утро забираемся в лес, плутаем, зябнем, браним Пермитина, обещавшего сегодня зорю на займище. А он орет, не смущаясь:

— Не хнычьте, ребятки, гусей наломаем, как дров!

Сердечное, страстное токованье тетеревов, поиски дороги, баханье издалека по сизым косачам. «Для сугреву», — как говорит Петрович.

Полдень — тепло, жарко — выбираемся к займищу. По грязи, по лужам, по рыхлому, водянистому снегу, по воде ползем на островок, к голым березам. Первый караван гусей под солнцем. Хватаемся за ружья, бежим прямо по воде, зачерпывая за голенища, полнимся радостными надеждами, как колосья зернами.

Стан, палатка, костер, водка, гогот, звериный рев, радостная брань, брызжущая любовью ко всем и ко всему. Ожидание вечера, когда гуси потянут с займища на поля и когда мы начнем их «ломать, как дрова». И вдруг беда, налетевшая неожиданно, как воронье: облака, ветерок, дождь, спряталось небо, холодно, ветрено. Непогода.

— Не унывай, ребятишки, гусей утром навалит, как саранчи!

Это кричит Пермитин, кутаясь в барсучью доху, предмет зависти Зазубрина, хуже всех переносящего холод в своих кожаных штанах. А гуси глухо погогатывают на займище. Сквозь сплошную мокрядь и темь смутными клочьями доносятся их крики, будто голоса заблудившихся друзей…

— Вались спать до солнца! — рычит из-под дохи Ефимий.

Никто не отзывается. Меня разъедает нетерпенье, и я, проклиная все на свете, завернувшись в плащ, выхожу из палатки.

Как неприветлив мир, закрытый серым мраком дождя и снега. Не повернуть ли обратно? Из упрямства все же плетусь к болоту. Сажусь под ближайшую березку, стонущую под ветром, наваливаю вокруг себя сушняку и с трудом раскуриваю папиросу. Десяток гусей серыми огрузневшими клочьями вырываются из тумана и пролетают над палаткой. В стороне, опять вне выстрела, с беспокойным гоготаньем проносится другой косяк. Гуси пошли с займища в поле. В палатке услыхали гусиные крики, вылезли все на момент и, как сурки, опять скрылись.

«У, дармоеды, лентяи!» — с искренней злобой думаю я о товарищах. И тут же слышу, как позади меня шлепает по грязи рослый Зазубрин, бранится. Гуси взбудоражили его горячую кровь. Прошлепал дальше меня метров на четыреста и уселся на островке, меж тонких берез. Мне стало легче, все же не я один мокну под дождем. Видно, как Зазубрин рывками, со злобой ломает вокруг себя мокрые ветки, ладя скрадок. Ветер приутих, кругом мертво, уныло. Одинокая черная ворона села рядом со мной на березу, каркнула и, увидав меня, шарахнулась с беспокойными криками в сторону. Дождь приутих, чуть-чуть побрызгивает мелкая изморось, но стало еще холоднее, солнце, по-видимому, уже скатилось за горизонт. Впереди смутно вырисовываются полосы камыша, проглянул синеватый бор за болотом. Курю неустанно, чтобы согреться.

«И чего я сижу, не пора ли в палатку? Понесло же меня за гусями, лежал бы теперь в тепле, уюте. Э, черт!»

Встаю, разминаю затекшие ноги. Зазубрин раздраженно кричит что-то в мою сторону. Оглядываю займище и вижу далеко черную ленту гусей, покачивающуюся над камышами. Летят прямо на нас. Но до них еще около километра. Плюхаюсь поскорее на землю, гашу папиросу. Плавно покачиваясь, мелодично погогатывая, острокрылые тяжелые птицы наплывают все ближе и ближе, обжигая слух и сладко тревожа зрение. Наскоро обтираю плащом стволы, проверяю предохранитель, пересматриваю патроны в стволах. Шестьсот метров, не больше, до гусей, через минуту, меньше, они будут рядом со мной. А идут они низко, над самой землей.

«Вот оно, счастье-то, плывет на меня. Выноси, кривая! Пермитин, Ефимий, не бесись в палатке! Не моли бога о моем промахе. Все равно не промажу. Эх, дуплетик бы! Парочку бы! Какое бы было счастье!»

А в стороне глухо — бух! Передергиваюсь от испуга и вижу, как около Владимира мечутся гуси, как один пошел на откос вниз. «Есть один!» — мелькают, смешиваясь, радость, зависть, обида на судьбу. Мои гуси шарахнулись назад по займищу и потянули, огибая меня стороной… Сзади гогот: это пролетает зазубринская стая. Оборачиваюсь: пять гусей клубком уходят в вышину. Далеко! Но что тут делать? Выцеливаю и пускаю в них оба заряда. Еще выше взмывают гуси, озабоченно переговариваясь, и пропадают за лесом.

Зазубрин орет в это время благим матом. В чем дело? Он показывает руками в сторону займища и широким шагом идет ко мне, но без гуся.

Убил? Где гусь-то?

Убил черт, а не я.

Машет озлобленно руками. Лицо его в пятнах, глаза поблескивают возмущенно.

Да где же гусь-то? Я сам видел, как он повалился.

Повалился, да снова поднялся! Ты чего смотрел? Ведь он утянул обратно на займище, в двадцати шагах прошел от тебя, вот здесь…

Не видел, ей-богу, не видел!

Он опустился в камышах, пойду искать.

Болото вполне проходимо, и Владимир, увязая в грязи по колена, тащится вперед по камышам.

Мне досадно, что гусь ушел у нас из-под носа, и в то же время бесстыдная радость копошится во мне, как воришка:

«Ушел, это плохо, но ничего… Может, первого гуся мне суждено убить».

Возвращаться на стан еще не хочется. Слежу, как тяжело шагает по грязи товарищ. Его рослая фигура теряется в сумерках, затем снова выплывает предо мной. Он обходит меня стороной, лениво переставляя ноги. Гуся нет.

Иду и я к палатке. Охотники с интересом и сочувствием слушают Зазубрина. Но знаю подлую человеческую натуру: втайне все рады, что гусь еще не убит. Каждый надеется, что первая птица будет его добычей.

Не плачь, Владимир, гусей обещаю, как грязи.

А пошел ты к черту!..

Наутро та же пакость: снег, дождь, ветер, холод. Как сурки, отлеживаемся в палатке. Анекдоты давно уже иссякли, начинаем помаленьку поругиваться меж собой. Зазубрин вспомнил, что Пермитин обещал ему раздобыть барсучью доху и не достал. Басов бранит Петровича за рекомендацию сапожника: сапоги у него промокли еще в дороге. Ефимий поносит Петровича, что тот мало водки взял: всего десять бутылок. В полдень поутихло, пошли в лес гонять косачей, но убить не довелось. Мелькнула рыжая мамочка-лиса у перелеска, выстрела не дождалась, мягко унесла свой пышный хвост. Вечер пришел, как пьяный гость, в обнимку с ветром, снегом. Даже я не пошел на займище. Ночью долго не могли заснуть, а утром проспали до семи часов. Встали и изумились: солнце, морозец, тишина.

— Вставай, ребята, гусь валит, как мошкара!

Ринулись на волю с ревом, дикими воплями. Гуси и в самом деле летели на болото. Мы с Зазубриным решили остаться у палатки, в первых наших скрадках. Басов с запасным валенком под мышкой — левый сапог у него совсем продырявился, — Петрович и Пермитин с плащами в руках двинулись вдоль острова, обходя огромные лужи, продвигаясь осторожно по снегу, окрепшему за ночь. И у первого же леска на Ефимия налетела стая гусей. Полыхнули вверх два снопа дыма, свернулся и грохнулся наземь первый гусь. А через секунду долетели до нас и звуки выстрелов…