Годы, тропы, ружье, стр. 47

В секунды этого захлебистого, как бы безумно затаенного любовного скрежета мы делали наши три шага-прыжка, не разбирая, куда станут ноги — в воду, грязь или ямину… Дед иногда, сурово сжимая седые брови, грозил мне недвижным кулаком. Это значило, что я запаздывал остановиться. От волнения у меня запершило в горле. Я не мог сдержаться и тихо кашлянул. Дед сердито сорвал сырой мох и ткнул им мне в нос:

— Нюхни поглубже. Дух посвежеет, мякче в горле станет.

Пенье доносилось до нас все отчетливее и живей.

— Два точат. Один поперед нас, другой тут, слева, — шепнул мне дед. — Не сворошить бы которого.

Задача усложнялась. К двум птицам подойти трудно, почти невозможно. Корней раздумывал, и мы пропустили несколько колен пенья. Но нужно было на что-то решаться.

— Ты иди прямиком к этому, а я попытаю скрасть левого. Стрелять подлаживай, когда мой запоет.

И старик запрыгал в сторону от меня. Мой глухарь на минуту смолк, но скоро запел снова. Я уже начал всматриваться, ища по деревьям птицу, как невдалеке ахнул выстрел из шомполки. Мимо меня с беспокойным клохтаньем быстро пролетела глухарка и уселась впереди на высокой сосне. Мой глухарь замолчал. Минут пять я ждал, что он снова щелкнет, — птица упрямо молчала. Вдруг сзади меня послышалось чавканье шагов, — ко мне шел дед. Глухарка испуганно метнулась с дерева, а за ней метрах в ста от меня поднялся и глухарь, тяжело хлопая крыльями. Я начал бранить деда, зачем он поперся ко мне, но он, весело махая убитой огромной черной птицей, лишь посмеивался.

— Чево же ты так тихо полз? Надо проворней. Мошник сноровку любит. Ты не думай, что это он от меня аль от выстрела смолк. Это ему нипочем. Мне доводилось по шести раз одного стрелять: не летит. Всю сосну дробью пообщипал, пока в него угодил. Твой свое напел: к нему тетера привалила. Тут пенью конец, надо любовь совершать… Я-то знаю. Мне не раз доводилось видеть: как тетера к нему подлетит, западут они оба в траву, погремят крыльями, погрешат — это у них быстро вершится, — и она улетает к гнезду, а он на старо место.

Сидит опосля этого молча, пришипившись, сморенный, не то спит, не то просто притихает. Редко бывает, чтобы он в это утро сызнова запел, разве какой неуемный, ну, тот, доводилось, и пел. Только какая ж это песня? Так, покашляет слабенько, невразумительно, точно пьяный дьячок. Ты посмотри лучше на мово: перо черное, с сизинкой, все на подбор. А на груди, глянь, сколь белых пятен. Это матерой, значит. А языка нет. Это он утянул его в горло, они завсегда на току так делают. Ничего, не плачь, найдем еще. Не сейчас, так поутру разыщем. Найдем.

Дед совсем развеселился и нисколько не смущался, что спугнул у меня глухаря.

— Ты сиди здесь и слушай. А я дале гляну. В сторону гребанусь. Если пойдешь вперед, с рудников в болото далеко не лезь: загрузнешь. Так кромкой и держи. А я еще мошника найду. Не зазря же я с тобой перся такую даль, а ты сам учись промышлять. Выпить хочешь?

Из кармана деда неожиданно блеснула непочатая бутылка водки. Я попытался отобрать ее у старика, но он, лукаво усмехаясь, снова запрятал ее в глубь кармана, выбранив еще раз теперешних господ:

— На охоту без водочки! Виданное ли это дело?

И Корней, не раздумывая, неуклюже закачался на ходу меж стволов высоких сосен.

2

Теперь я один. Начинаю внимательно осматриваться. Впереди меня большим кругом покоится желтое моховое болото, прорванное кое-где светлыми полосами воды. Тяжелый ковер болота охвачен со всех сторон исполинской сосновой короной, величаво лежащей по сплошному кольцу песчаного увала. По болоту легко бегут тонкими стволами обнаженные осины и березы. Над ними, среди них недвижно крепко стоят палевые сосны и темно-зеленые, узорно-лапчатые ели. На зубцах сосновой короны розовеющими отливами играет потухающая весенняя заря. А вверху, в широком размахе, нежно темнея, голубеет ласковое небо. По нему плывут клубы сизых северных облаков. На западе, над вершиной высокой сушины, незажившим светлым рубцом повис ущербный месяц. Совсем рядом с ним бледным светом горит вечерняя большая звезда. Ниже розовой полоской падает, уходит за лес небо, пронизанное светом гаснущей зари.

Раня мое охотничье сердце, за лесом низко и выразительно прохоркал первый вальдшнеп. «Виншпеля», — зовет их дед. На вершине сосны широко грает большой черный ворон. Бьет в кустах настойчивые трели соловей. Тихо, как бы в раздумье, — впервые этой весной — заколдовала далекая кукушка.

Я осторожно пробираюсь между деревьев к болоту. На зеленоватом мху под соснами желтый глухариный помет, похожий на мертвых гусениц. Становится светлее и шире: это, неслышно падая в ночь, засыпает ветер. Издалека доносится резкое, звонкое ржанье зайца. Воздух делается прозрачнее и легче. Прожужжал майский жук и упал, ударившись о малютку сосенку. Сосенка качнулась и снова застыла. Уже девять часов. Темнеет. Замолкли птицы, лягушки прервали свой страстный стон.

Загукала, как ведьма из подземелья, большая сова, бесшумно шныряющая по току. И вдруг неясный шум: тяжелая черная птица низом летит на меня. Не долетая сотенника, с треском падает в вершину сосны. Глухарь! Птица молчит несколько секунд, они мне кажутся минутами. Наконец осторожное чоканье, как таинственное постукиванье в металлическую дверь. Тишина. Чоканье становится звонче и учащеннее. За ним желанное чувственное скрежетанье. Шагаю осторожно, делая не больше двух шагов сразу, и слышу на остановках конец песни, словно кто-то тихо точит косу бруском. Сосны густо закрыли мне путь. Птица уже близко, в ее шипе ясно различимы интимная волнующая страсть, захлебистые брызги желаний. Будто вхожу я в комнату, где происходит таинство любви. На секунду мелькает стыдливая неловкость, быстро заглушаемая охотничьей ярью. Ищу глазами певца, ощущая, что он здесь, рядом. Сосны и ели четко выступают на темной и нежной синеве неба. Глухарь должен быть на одной из этих трех сосенок. Быстро шагаю под песню к большой сосне и от волненья прислоняюсь спиною к ее стволу. Кора осыпается и с тихим шуршаньем падает на мох. Глухарь обрывает чоканье, молчит. Я жду. Тишина, тягостная, как зубная боль. Стою минуты. В кустах заверещала отчаянно, пронзительно невидимая пичуга, по-видимому, в зубах ночного хищника. Неясные шорохи, и снова тишина. И вдруг новое испытание: каплями раскаленного металла полилась на меня издали глухариная песня. Это запела другая птица. Пойти к ней, но ведь этот здесь, рядом? Начинаю глазами ощупывать каждую ветку на соснах. Ага! Вот он: на заре так ясно видна его голова, взъерошенная борода. Проверяю: голова повертывается, вытягивается шея… Он! Я вижу его туловище, прилегшее к толстой ветке, хвост, опущенный вниз. Целюсь и уже во время гула выстрела знаю, что стрелял не в птицу. Валятся ветки, шевелятся, как под ветром, иглы сосны, глухарь не падает и не летит. Меня бросает в жар. Обидно, совестно, стыдно. Хорошо, что со мною нет никого. И в это время надо мною почти неслышно короткая возня: я ее больше ощущаю нутром, нежели улавливаю ухом, но на меня, на фуражку падает несколько легких сосновых игл. Так вот ты где! Я прошел мимо тебя! Осторожными, медленными движениями перезаряжаю правый ствол, вкладываю патрон мелкой дроби. Близко! Поднимаю голову. Вижу черный веер хвоста, вскидываю ружье, тяну за гашетку, — выстрела нет. Я недостаточно разложил ружье, и правый боек не взвелся. Перебрасываю палец на левый спуск — и бахаю. Сверху с шумом на меня летит живой глухарь, полукругом облетает сосну, поднимается вверх, припадая на разбитый дробью хвост, улетает в темь сумерек. Вгорячах веду за ним стволами, снова тяну за правый спуск. Раненая птица исчезла. Какая досада! Минуты две не могу унять едкой горечи от неудачи. Выкуриваю три папиросы подряд. И только теперь возвращается ко мне обычный мир — эти покойные сосны, синее небо, лужи, мох… Начинаю снова прислушиваться: глухарь, певший в стороне, умолк. Еще бы! Руки у меня все еще дрожат, успокоение приходит не скоро. Прокурлыкали журавли вдалеке. И стало тихо…