Годы, тропы, ружье, стр. 44

Но как же, однако, шесть месяцев без людей в тайге? Тоскливо, поди, одному?

Отчего же? Дела много. То плашки идешь смотреть. То дня три следишь соболя, если след поталанит заметить. Хлебы печешь, пищу готовишь. Сохатого гонишь, колоды ладишь. Оно и незаметно. Вот захворал как-то здесь. Тут было плохо. За водой некому дойти. Дров едва-едва успел заготовить. А сколько ден спал я в лихорадке, так я и не узнал, — не то неделю, не то больше.

А как жил во время гражданской войны?

Да мы что! Нас это не интересовало. Насунулись на нашу деревню чехи, так мы их постреляли и уплыли с Игнатием сюда.

Вечером едем по Тагулу обратно на стан. Лодка тяжело нагружена мясом. Ждем с нетерпением, как нас встретят на острове Айдинова, как нас жадно будут расспрашивать Макс и Гоша, как завистью и злобой будет исходить жадный Иван Миронович. Но оказалось, что на стану царили уныние и тишина. Профессора опять повздорили с «демократией». И утром двое из них решили отправляться обратно. Петрович грустен. Его полонили ученые в качестве проводника. Макс едет дальше. С ним отправляются Степанов и Гоша Сибиряков. До слияния Тагула с Гутаром их ведет Максимыч, а там и он уходит в тайгу на промыслы. Экспедиция рассыпается. Через две недели у меня кончается отпуск. Я не успею съездить в Гутару. И мы сговариваемся с Иваном Мироновичем вернуться вдвоем на лодке. Это опасно, но мужику надоела тайга, и он готов рискнуть ради быстрого возвращения. Айдинов ладит плот. Он взялся доставить мясо сохатого в деревню. Для мяса вырублены колоды и кадушки, и мясо опущено в ледяную воду Тагула. Куда поедет Максимыч, когда доведет Макса до Гутара? Он никому об этом не говорит. Айдинов усмехается:

— Пашку ловить!

Максимыч молчит. Он уже сбросил с себя радостное настроение от удачи и, как всегда, сидит в стороне один, занявшись починкой старых сетей. Мне грустно расставаться так скоро с товарищами, но делать нечего. И я начинаю складывать в мешок свой незатейливый скарб и набивать патроны для обратного пути. Через день мы садимся с Иваном Мироновичем на лодку.

10. Вниз по Тагулу

Возвращение наше похоже на радостное бегство. Не плывем, а летим вниз по Тагулу. Иван Миронович едва успевает тревожливо покрякивать, когда лодку начинает крутить в воронках бешеных водоворотов. Мелькают, как в кино, пятна гор, полосы зеленого леса, белые воды. Лишь голубое небо бежит за нами неизменным, как жизнь, благостным, широким покровом.

В первый же день проносится мимо величавый мраморный утес, зеленые луговины Лывины. К вечеру минуем Малиновую речку, огибаем Жерновую гору. У ее подножья по берегу навалены обитавшим здесь до революции промышленником Лабутиным серые зернистые камни, сплавляемые отсюда для мельничных жерновов.

Теперь глазом видно, какой крутой спад у Тагула. Лодка скользит, как по полированной серебристой горе. Думаем заночевать на Долгой курье, мелком травянистом заливе, куда — по словам охотников — хаживали ночами жировать звери. Высаживаемся и идем осматривать залив. Свежих следов нет по берегам. Стоим в раздумье, не зная, что делать. На небе сгущаются тучи, начинает моросить дождичек. Надо спешить вперед, на место нашей старой стоянки, где мы соорудили шалаш из корья.

Сумерки принакрыли реку. Ехать опасно, того и гляди наткнешься на камни или лесные навалы. Дождь начинает усиливаться. Становится темнее. Плохо видно скачущую зыбь отмелей. Не знаешь, куда направлять лодку. Иван Миронович начинает канючить, уговаривая меня поскорее приткнуться к берегу на ночлег. Но мне хочется во что бы то ни стало добраться до шалаша: поспать в тепле и суши. Решительно забираю командование нашим суденышком в свои руки. Мужик, как курица, попавшая в воду, кричит в страхе, машет беспомощно руками, ища опоры в бортах лодки. Кричу тоном капитана на своего единственного бородатого матроса. Лодка вылетает на мель, начинает бороздить по дну, повертываясь на бок. Выскакиваю в воду и протаскиваю лодку по мели. Снова выезжаем на глубокое место. Несемся во мраке, не различая берегов. Рвем дождевые облака. Похоже, что несемся в небесном пространстве. Иван Миронович перестал даже охать. Сидит, как намокшая выпь на болоте, испуганно и беспомощно поводя глазами.

Причаливаем в темноте к берегу и находим шалаш. Ночлег. С благодарностью вспоминаем Максимыча, запасливо оставившего сухие дрова под кровлей. Отогревшись у костра, Мироныч набирается храбрости и начинает со вкусом ругать меня:

— Вам, городским, все нипочем. А сгубил бы меня, чего бы стала делать мое семейство? Ты, што ли, кормил бы ее, бездомная птица? И чего я с тобой спутался, с трыньшиком окаянным? Разбил бы лодку, куда бы мы с тобой подевались? На загорбке ты бы меня повез, што ли, али как, отчаянная голова?

В ругани его нет настоящей злобы. Наоборот, я чувствую в его тоне скрытое уважение к моей бесшабашной решительности, поэтому добродушно посмеиваюсь:

— Бог не выдаст, свинья не съест, Иван Миронович! Ты благодари меня, что лежишь, как буржуй, в тепле и холе. Будешь ворчать, — ночью леший лодку унесет.

Но мужик не успокаивается. Видя, что на меня не действует его брань, он меняет предмет разговора:

Тож охотник, зверя с Максимычем убил! А сам, несмышлена голова, и попользоваться не сумел. Стреляли вместе, а мясо ему одному досталось. Нашел забаву: рога зеленые! Хо-хо! Эка утешенья! Придешь домой, — жена тебе еще рога заготовит.

Это уж как выйдет, Иван Миронович. У тебя, старика, жена тоже нестарая. Глазами, я видел, по сторонам бегает. Глядишь, для справедливости, чтоб ты мне не завидовал, судьба и тебе парочку рогов пошлет.

Мужик чертыхается и замолкает, завертываясь в полушубок. Но ему не спится. От жары сердце его скоро смягчается. Слышу из-под шубы мирный вопрос:

— А скажи, правду говорят, будто у вас в городах нужники в комнатах? Вони, поди, не оберешься?

Мне тоже не спится, и я с удовольствием начинаю рассказывать ему о городской жизни, попутно посмеиваясь над нашим теперешним положением:

— Нет, вони никакой, а удобства больше. Вот заболел у тебя ночью живот, на дождь идти не приходится. И дворы чисты.

Незаметно переходим к более благородным темам. Иван Миронович проявляет острый интерес к науке. Когда я ему начинаю рассказывать об университетах, театрах, медицине, радио, электричестве, он добрым, растроганным тоном неожиданно заявляет:

— А знаешь што, паря? Не ездий ты обратно. Оставайся у нас на Большой Речке. Думаем к осени нанять учителя. Ты ничего, смекалистый, мы б прокормили тебя как-никак. А летом ты бы и сам охотой промышлял, оно б нам вышло поспособней. А то говорят, будто учителя и летом надо содержать, когда ребята не учатся.

Мирно беседуем за полночь…

С утра снова мчимся по реке. У устья Яги на высокой жердине находим записку профессоров:

«Шестого июля сели на плот. Едем до Большой Речки. Там будем три дня. Все благополучно».

Иван Миронович в отчаянии: он надеялся пересесть перед порогами на плот. Но профессора не стали нас ждать, не думая, что я так скоро расстанусь с таежной охотой. На лодке вниз по Тагулу до сих пор рисковал спускаться один Максимыч. Что будем делать мы, оба неопытные шестовщики? Но исхода нет. Надо как-то продвигаться вперед. Скрепя сердце, кляня судьбу, профессоров и меня, мужик кряхтя лезет в лодку. Снова скользим по воде, огибая зеленые горы. Вылетаем неожиданно к первому небольшому порогу. Иван Миронович спохватывается в тот момент, когда лодка уже вертится в отчаянном плясе среди каменных гряд. До сих пор я не могу без радостной жути вспомнить, как нас швыряло от камня к камню, как волны взмывали выше бортов, как лодку отбрасывало назад в водоворотах, как она воровски проскальзывала у гребней, налетая на дыбящиеся волны. Скоро я перестал бояться. Я заметил, что лодку все время относит на самый безопасный путь. Всякий раз, когда казалось, что вот она уже взлетает на камень, ее отбрасывало в сторону, и она продолжала скользить дальше по быстрине.