Годы, тропы, ружье, стр. 41

К ужину приехал Айдинов и привез нам мяса. Ему случайно удалось на острове около Белой речки, где расположилась экспедиция, убить козла. Вечером мы кутнули. Выпили по рюмке чистого спирту и развеселились. До полночи шел оживленный разговор. А утром двинулись и мы вверх по реке — к стоянке экспедиции.

8. На Филатычевой речке

Против Белой речки, между двух рукавов Тагула, лежит большой, километра два диаметром, остров, густо заросший молодой порослью. Здесь и расположилась на длительный отдых наша экспедиция. Раньше недели никто не думает трогаться с места. Повеселевшие профессора утвердили на стану столб с дощечкой: «Остров Айдинова». В первый же день кавказец, поехав в пустой лодке ставить сети по протоке, опрокинулся и нырнул на дно. Быстрое течение выкинуло его метров на двадцать ниже на песок острова, — отсюда и родилось это название, сохраненное и на официальной карте, составленной начальником нашей экспедиции Максом Кравковым.

Километрах в пяти ниже острова в Тагул бежит небольшая речушка, названная Максом Филатычевой: там старый промышленник убил сохатого огромной величины, чуть не до пяти центнеров весом. Об этой речке говорил мне и Максимыч, обещая свозить меня на нее караулить зверя. Два дня экспедиция занималась хозяйственными делами: починкой, стиркой одежды, выпечкой хлеба. Днем пристреливали винтовки. На третий день я уже изнывал от скуки и томительного бездействия. Наконец и Максимычу надоело сидеть сложа руки. Вечером, когда я развлекался ловлей осторожных хариусов под тальником, он, проходя мимо и не глядя на меня, буркнул:

— Утром едем с тобой на Филатычеву речку. Только не оповещай об этом.

К ночи мимо стана неожиданно по реке прошел вверх Пашка Ляляев. Это заставило всех насторожиться. Максимыч не вышел из балагана взглянуть на своего врага, он даже не прекратил ни на секунду своего занятия: продолжал чинить старые бродни. Айдинов беседовал с молодым промышленником на берегу. Оказалось, что он останавливался после нас на Лывине и сидел там, карауля зверя, две ночи. На вторую ночь к воде рано вечером, еще при солнце, вышел сохатый, молодой бычок около центнера весом. Пашка его убил. Он подарил Айдинову кусок свежего мяса. Максимыч не дотронулся до мяса и даже не подошел к костру, где оно варилось.

Ляляев, не останавливаясь, проследовал ночью дальше вверх по реке. Айдинов покачал горестно вслед ему головой и тихо сказал:

— Отчаянный парень!

Утренними сумерками, когда все еще спали, мы с Максимычем тихо грузились в лодку. Когда оттолкнулись от берега, из шалаша выбежал встрепанный Иван Миронович и, размахивая руками, бежал за нами по берегу, крича:

— Что же это такое? А я что? Я зачем ехал? Меня посадите!

Мне стало стыдно и жалко Ивана Мироновича, но Максимыч, правя лодкой, молчал; молчал и я.

Часам к девяти мы уже были у устья Филатычевой речки. Это — небольшая протока, бегущая откуда-то с гор в Тагул с западной стороны. Повертываем лодку к устью речонки и осторожно пробираемся по камышам, закрывшим ручей от Тагула.

Максимыч выходит из лодки и, хлюпая броднями по воде, внимательно осматривает все заливчики. Щупает руками дно.

— Старый след, — недовольно бурчит он себе под нос и снова лезет в лодку.

Я тоже деловито посматриваю на дно речонки. Оно покрыто зеленоватым мхом — вактой, солоноватой приманкой для изюбрей и сохатых.

Речка становится шире и мельче. Лодку приходилось проталкивать уже шестом, стоя на ногах, иногда выходя в воду. За поворотом речонка разбегается двумя широкими плесами, метров на шестьдесят в ширину. Следов на песчано-илистом дне много, я то и дело указываю на них Максимычу; он всякий раз отрицательно качает головой, иногда снисходительно роняя:

— Давний след Вишь, как затянуло его.

Лодка шуршит по камышам. Из-под ее носа с тревожным кряканьем поднимается серуха, но даже я не обращаю на нее внимания. Но когда шагах в двадцати от нас с берега с тихим, но резким гоготаньем взмахивают на ноздух два тяжелых гуся, я невольно вскидываю вверх днухстволку. Максимыч хлопает меня тяжело рукой по плечу:

— Оставь. Охоту спортишь из-за гуся.

Пристаем к берегу. Максимыч идет к месту, откуда снялись птицы, наклоняется над травою и, коротко метнувшись, показывает мне маленького желтого гусенка, жалобно попискивающего у него в кулаке. Я бегу к Максимычу, и мы находим еще двух таких же гусенят, затаившихся в высокой траве. Испуганно вскидывают они на нас темно-серые бусинки глаз, подергивая шеей. Они настолько малы, что мы без раздумья пускаем их в воду. Птенцы сразу же успокаиваются и, тихо погагакивая, не спеша плывут на другой берег и скрываются в камышах.

Километра через два речка настолько суживается, что нам приходится тащить лодку на руках. Но скоро ручей расползается мелким широким плесом. Бредем по нему пешком. Максимыч вдруг резко останавливается, наклоняется над водой, серые скупые глаза его оживают, губы невольно улыбаются:

— Изюбрь… Вчера был. Мох потрепан, всю ночь ходил. Свежо.

Машет на меня рукою, когда я хочу пройти по следу дальше:

— Иди по берегу, не следи. Вечером посторожим. А сейчас на болото спутешествуем.

Выходим на берег. Гляжу в воду и вижу на дне огромные рога сохатого, затянутые наполовину илом. С торжеством извлекаю их оттуда. Это — огромная лопасть, левый рог лося, с семью отростками, окаменевшая от времени тяжелая рогулина. Она покоилась в воде, по заключению Максимыча и профессора Трегера, по крайней мере сотню лет. Сейчас она лежит у моих ног. По ней бегут серовато-голубые ложбинки, вся она изукрашена синеватой песочной плесенью, названной Трегером «вивианитом». Кость давно уже превратилась в камень. Гвоздь не мог пробить эту лопасть, когда я пытался ее водрузить на стенку, как память о саянских скитаниях.

До вечера еще далеко. Тайга только что начинает зелено поблескивать от солнца. Максимыч ведет меня в сторону от Тагула, к большому моховому болоту, месту осенних жировок сохатых. Идем без дороги, прямиком по боковому, дремучему лесу. Под ногами мягкий зеленый ковер векового мха, ежегодно гниющего и снова вырастающего на собственном перегное. Иногда забредаем в непроходимые дебри лесных навалов. Пробираемся по ним ползком, как дикие звери. Взбираемся на одряхлевшие, трухлявые пни порушенных временем деревьев, продираемся меж колючек еловых ветвей, шлепаем по грязевым лужам таежных заплесневелых болот, преодолеваем отроги мшистых скал и все-таки уверенно идем вперед и вперед, отыскивая направление по неведомым для меня приметам. Деревья-великаны заполнили мир, небо сквозь них прорывается лишь небольшими голубыми лоскутьями. Собак с нами нет. Мы не обращаем внимания на рябчиков, с треском перепархивающих в зеленых кронах елей. Нас мало тревожат бурундуки и белки, смело рыскающие на наших глазах по пням и резко верещащие над нашими головами. Даже глухарь не вызывает в нас особых волнений, мы настроены торжественно, по-праздничному. Часа через два лес начинает редеть и мельчать. Светло падают нам навстречу широкие просветы. И наконец впереди широко открывается зеленое поле — болото, покойное, ровное и ласковое, как домашний ковер. По нему бегут тонкие, редкие деревца: березы, осины и одинокие сосны. За болотом огромным полукругом распахнулись далекие горы, изукрашенные темными мехами тайги.

— Завернем в сторону, — говорит обычным, приглушенным тоном Максимыч, — у меня здесь неподалеку ложка и чашка забыты. Весной на глухариный ток сюда приходил.

Спускаемся в большую отлогую долину, обнесенную высокими величавыми соснами.

— Двух глухарей я здесь сбил. А уж сколько их тут налетело — больше сотни одних глухарей было да копалух того не меньше. На каждой елке играли и по земле прыгали под всяким деревом.

Сибиряка трудно заподозрить в преувеличениях. Да и в самом деле, почему, бы глухарям не собираться здесь такими массами? От века никто здесь их не тревожил. Впервые на ток забрел Максимыч, но он убил всего двух, больше ему не понадобилось. Жестяная чашка и деревянная ложка нетревожимо лежали на корневище старой сосны. В них ползали муравьи, приспособив их для своих складов.