Годы, тропы, ружье, стр. 31

3. Кеклики [24]

Скоро год, как я, студент университета Шанявского, покинув Москву, бежал сюда, в Закавказье, от полиции под благовидной маской инструктора по борьбе с вредителями сельского хозяйства. Неделю живу в селении Кахи. Я одинок здесь, как Робинзон Крузо на своем острове. В поселке кроме меня всего-навсего один русский; это стражник Семен, — голубые глаза, русая бородка, славянская улыбчивая маска, — но какое же это отвратительное существо! В первую нашу встречу он поведал мне с наглым и равнодушным сладострастием, как он убивал по особому найму — «десятка с головы» — разбойных лезгин, и с той поры я питаю к нему непобедимое отвращение. Весть о его переводе в Закаталы я принял как личное освобождение.

Завтра, двадцать первого января, день моего рождения. Четверть века живу я на земле, но жизнь моя — так мне кажется — еще только начинает заниматься, как заря. Ведро золотисто-белого вина покоится в стенной амбразуре моей комнатушки, но с кем мне его пить? Если бы судьба послала мне друга! Если бы рядом со мной улыбалась женщина! Но я знаю, что никто не заглянет в мои окна с железными решетками. Я ненавижу эти тюремные решетки на окнах, — комната слепнет от них, — но армяне вынуждены их делать, опасаясь нападений лезгин. Только страсть к охоте, сейчас — упрямая мечта о кекликах, ради которых я перебрался сюда из Закатал, смиряет мою одинокую боль.

Ночью решаю, что завтра я непременно буду у себя в железной печке жарить мясо каменных куропаток.

На другой же день к полудню я уже шагал по дороге к Нухе. Вверху далекой и такой близкой голубой улыбкой смотрит небо. Слева высоко по небу темнеют зеленоватой шерстью громады гор Главного Кавказского хребта. По ним редкими стыдливыми островками тускло поблескивает бледный, синеватый снежок. Внизу снега нет.

Впервые в жизни я вижу такой ослепительный январь. Кусты и деревья Алазанской долины смотрят, как зрелая, нестареющая женщина, пресытившаяся зноем и страстью. Они устали от постоянного цветения, зелень повисла на них мудрыми складками заношенной восточной шали: желтые, зеленые, ярко-красные пятна, будто узор персидского ковра, сонливо смотрят со всех сторон. По бокам дороги мощные деревья грецкого ореха кудлатыми тяжелыми зелеными шарами бегут вдаль, защищая путников от солнца. Я спешу изо всех сил к границе Нухинского уезда, где, по словам старого Сулеймана, водились лет тридцать тому назад кеклики.

Линию дороги пересекает узкая холмистая гора, степным верблюдом выползшая на равнину. Поднимаюсь на ее коричневый горб. Из-за перевала навстречу мне тянется обоз. Не могу понять, что это за люди кочуют по Алазанской долине. На передней арбе огромное полотнище для палатки больших размеров. Пара лошадей, прикрытых узорчатыми попонами. Множество клеток с разнообразными зверьками, среди которых я узнаю морских крыс, хорька и домашнюю кошку. Здесь же утомленно похрюкивает пестрый поросенок. А позади — группа мужчин и женщин в платье европейского покроя. Мелькает догадка: странствующий цирк, кочующие артисты. Мне хочется заговорить с ними, узнать, остановятся они в Кахах или проедут прямо в Закаталы. Но я теряюсь, робею, в смущении отмечая пристальный взгляд стройной, миловидной женщины. Глаза у нее зеленовато-серые, будто дно лесного озера; светло-золотые волосы — как чистая конопля; руки — нежны, тонкие, красивые плечи покаты и узки, как на старинной гравюре. Минуя обоз, несмело оборачиваюсь назад и вспыхиваю от смутной горячей радости: стройная женщина повернулась, с простой и значительной улыбкой смотрит мне вслед. Молодые стыдливые мечты туманят мне голову. Нy конечно, они едут в Кахи. Вечером я вернусь, увешанный дичью, будто рыцарь с воинской добычей. Пойду в цирк и тайно передам ей пепельно-синеватых птиц, напоминающих цвет ее глаз. Сам буду сидеть в толпе. Но разве она не догадается, кем сделан этот экзотический подарок?

Спотыкаюсь о камень и чуть не скатываюсь в небольшое ущелье. Подсмеиваюсь над собой. С горы уже виден кордон. Кругом него по широкой долине шершавится кудлатый красный кустарник, изрезанный светлыми лентами воды. В России серые куропатки в полдень всегда забираются в камни, в укромные местечки предгорий, таятся в высоких степных овражках. Решаю свернуть с дороги и идти по склону хребта. Пробираюсь предгорьем, внимательно осматриваюсь кругом. Стараюсь найти признаки пребывания здесь куропаток. Но кругом тихо, не вижу ни одной птички. Уже выползла Нухинская долина, за ней блеснула мутная Алазань, резко повертывающая на юг — к долине реки Куры. За кудрявой долиной видны серые просторы Ширакской степи, из-за ее ровных полос в мечтательной дреме встает Россия, шумные города, ласковые, родные степи, колышется под ветром белесый ковыль; этот же ветерок доносит русские песни. Издали улыбаются мне мои друзья. Тоска одиночества, как полынь весною, горька и сладостна… В расселинах мшистых зеленых камней нахожу крошечные голубые цветы. Январь — и цветы! Кто бы мог думать сейчас о них в России, когда там воздух искрится от тридцатиградусного мороза. Цветы на скалах. Небо склонилось, смеется надо мной голубой человеческой улыбкой. Кусты и травы затаенно застыли в воздухе, но им не удастся меня обмануть: чувствую, они так же живы и полны желаний, как и мое тело. Знаю — смерти нет в этом мире, ее не может быть, ведь по земле ходят миллионы существ, полных любви и страсти. Отмирают клетки, гибнет оболочка, — земля жива вечно. Радость жизни и страсть нескончаемы. Вот этот струящийся синий воздух, плывущий сизый дымок над кордоном — разве они не говорят о вечности?

О, сладкая сентиментальность молодости, тогда в ней не было и капли смешного! О чем не думалось мне в те минуты! Широкий мир, громады гор, зеленая Алазанская долина, это солнце, январские цветы — все было предощущением моей жизни, которую мне хотелось видеть победной и нескончаемой, наполненной непрерывным цветением, как эта кавказская природа.

До вечера я скитался по горам, не встретив куропаток, не утолив охотничьей страсти, в которой я искал забвения от одиночества.

— Пора домой! Домой? Где мой дом?

Нет, куропатки, видимо, уже не водятся в этой мест ности. Я ни на секунду не подумал о том, чтобы старый Сулейман мог обмануть меня, но ведь он бывал здесь давно, еще до моего рождения.

Солнце падало на Алазань, я с болью провожал его багряный шар, ползущий за горизонт. Сумерки воровскими тенями крались меж кустов держидерева. Прохладой, запахами ночи дышала земля. Уходили из глаз, погасали резкие очертания гор и лесов. Желтое рисовое поле жалостным бледным пятном смотрело мне навстречу. Ночное молчание надвигалось на меня жуткими, вражескими шагами. Уже не сладоетью и болью, а страхом наполняло меня мое одиночество. Перехожу ручей и слышу четкий, звонкий в вечернем воздухе клекот куропатки:

— Кек-лик! Кек-лик!

Словно близкий человек неожиданно отозвался в кустах. Я никогда не слышал этого крика, но нельзя было сомневаться, — птица сама называла себя:

— Кек-лик! Кек-лик!

Срываю с плеч ружье, спешу на крик. Слышу, как меж кустов, переговариваясь шепотом, убегает от меня выводок. Снимается самка, но я не стреляю, зная, что сейчас вспорхнет все ее семейство. Выводок вылетает далеко, его почти не видно. Я быстро опускаюсь на корточки, напряженным взглядом ловлю в воздухе мелькающие серые точки и только тогда пускаю им вслед оба заряда. Не трогаясь с места, прислушиваюсь в волнении. Все смолкло: не слышно ни лёта, ни желанного падения, ни трепетной предсмертной судороги крыльев.

На западе мягко разгорается вечерняя заря. Козодой пролетает над самой землей и полукругом взвивается передо мною. Повертываюсь за ним, и тут же, с клекотом, из-под ног, испугав меня, вырывается куропатка, ясно видимая на розовой полосе заката. Растерявшись, целюсь слишком долго и, только когда птица спускается за куст, стреляю из правого ствола. Бегу вперед, по галькам скачет моя дичь, у нее сломан кончик крыла, она волочит его по земле. Я мельком вижу, как птица падает в терновник. Заряжаю ружье, обегаю куст. Кеклик, застыв, сидит у самого корня. Затаив дыхание, опускаюсь, как собака, на четвереньки. Куропатка в трех шагах от меня. Нос ее и ободок глаза красные, как стручковый перец, ясно выделяются в сером сумраке. Тихо поводит она головой, косит в мою сторону желтым глазом. Неужели вспорхнет? Сердце разрывается у меня, но я не шевелюсь. Заношу со стороны ее хвоста вытянутую руку и, падая на землю, прикрываю птицу пятерней: есть! Ползком выкарабкиваюсь назад, колючки терновника, как цепкие руки, хватают меня, не пускают. На свету рассматриваю птицу. Она испуганно затаилась в моей руке и, кажется, в теплоте ее ищет успокоения от потрясения. Брюшко и спинка у нее пепельно-синеватого цвета. К плечам оперение розовеет отблесками гаснущей зари. Ноги и нос малиновые. Это красочное оперение воскрешает передо мной младенческую экзотику, мечты над раскрашенными детскими картинками жар-птицы.