Генка Пыжов — первый житель Братска, стр. 19

— Все писатели так пишут?

— По-разному пишут. У кого больше получится, у кого меньше. А вообще литература скороспелых ягод не терпит. Если уж подавать на стол, так чтобы все искрилось, огнем горело.

Иван Иванович помолчал и вдруг спросил:

— А ты помногу пишешь?

— Я двадцать страниц могу написать, мне Степка мешает…

— Почему?

— Не знаю. Он меня писателем дразнит.

— Зря дразнит.

Иван Иванович открыл ящик стола, вынул небольшую, в картонном переплете книжку.

— Эту книжку написали иркутские пионеры, — сказал он и вдруг улыбнулся, будто вспомнил что-то хорошее и радостное.

— На самом деле?

— Да. Только это было давно, еще при жизни Горького. Он даже письмо им прислал.

— А у вас нет этого письма?

— Есть. В Иркутске. В следующий раз, когда приеду, обязательно дам почитать.

Я взял книжку. Сверху на обложке было напечатано: «Пионеры о себе», а внизу — вторая надпись: «База курносых».

Посередине обложки трубил в горн лихой трубач — белокурый, краснощекий и, по-моему, даже чуть-чуть похожий на меня.

Долго, с неожиданной завистью перелистывал я книжку. Затем спросил:

— Много ребят ее писало?

— Пятнадцать человек. Сейчас я тебе фотографию покажу.

Иван Иванович снова открыл ящик и положил на стол фотографию. На карточке, окруженный со всех сторон пионерами, был снят Максим Горький. Он смотрел на ребят и улыбался доброй, хорошей улыбкой.

— Это Алла, это Гринька, — объяснял Иван Иванович, — а вот это Женя. Ребята называли ее «доктор Джек» — она лечить всех любила.

Меня давно мучил один вопрос, но спрашивать было как-то неудобно. Я перелистывал книжку, украдкой поглядывая на Ивана Ивановича.

Писатель, как видно, понял мои страдания и спросил:

— Чего умолк? Если пришел, так выкладывай все начистоту. Я тебя не съем.

— Это я так… Я просто хотел спросить, как эти ребята учились. Говорят, некоторых писателей даже из школы выгоняли за неуспеваемость.

Иван Иванович удивленно приподнял бровь:

— Это ты что-то выдумываешь. Я таких примеров не знаю. А ребята иркутские отлично учились. Впрочем, у Жени, кажется, была одна четверка.

— И по русскому пятерки?

— А как же! Однажды на литературный кружок какой-то мальчишка принес сочинение. Ребята прочли и давай хохотать. Представляешь, вместо слова «обезьяна» он написал «обизяна». А почему ты, собственно, об этом спрашиваешь?

— Просто так… Я знаю, как обезьяна пишется. Через твердый знак.

Иван Иванович отрицательно покачал головой.

— Ошибаешься. Сейчас обезьяну пишут с мягким знаком.

— А раньше писали с твердым…

— Сомневаюсь. Впрочем, это надо проверить…

Я боялся влипнуть в какую-нибудь новую историю и решил: «Пожалуй, пора уходить».

— Вам, наверно, очень некогда, — сказал я. — До свиданья.

— А как же дневник? — остановил меня Иван Иванович. — Ты мне дашь почитать?

«Пусть будет что будет», — решил я и отдал дневник писателю.

Иван Иванович бережно принял от меня тетрадку, разгладил завернувшийся уголок на обложке и сказал:

— Ты на меня не будешь сердиться, если я задержу немного дневник?

— Пожалуйста, читайте хоть сто лет.

— Ну, сто лет это многовато, — усмехнулся Иван Иванович. — Я прочитаю дневник дома, а зимой снова приеду сюда. Не возражаешь? Ну вот, тогда и поговорим подробнее.

Я простился с Иваном Ивановичем и вышел на улицу.

Встречей с писателем я остался очень доволен. Жаль только, что с обезьяной так получилось. Но кто мог знать, что этот зверь пишется с мягким знаком!

Неподалеку от дома, где жил писатель, я встретил Люську. Она шла посередине дороги навстречу мне и бормотала про себя: «амплуа, аргумент, ансамбль…»

— Ты куда? — спросил я. — Разве в школе уже убрали?

— А ты думал, тебя ожидать будем!

Люська подошла ко мне и вдруг всплеснула руками и начала хохотать.

— Ты что, с ума сошла?

А Люська все хохочет и хохочет:

— Ох, не могу, какой ты аляповатый! Где ты достал этот антикварный костюм?

Если бы я не остановил Люську, у нее был бы от смеха заворот кишок.

— Замолчи! — крикнул я.

— Ты чего кричишь? — рассердилась Люська. — Надел на шею чулок, еще и задаешься!

Когда мы ехали в поезде, Люська говорила: «Геночка, давай с тобой никогда-никогда не ссориться и все время быть вместе. До самой смерти». И вот смотрите: прошло всего несколько дней — и она уже называет своего лучшего друга аляповатым!

Разве можно верить этим девчонкам!

О, женщины, женщины!

Глава восемнадцатая

МОКРЕЦ. В ЛЕСНОМ ОЗЕРЕ. ТРИДЦАТЬ ШЕСТЬ И ШЕСТЬ

Ну и жаркие же выдались дни! Даже не верится, что живешь в тайге, а не в пустыне Сахаре. С утра над верхушками сосен плывут белые легкие облака, а к полудню от них уже и следа нет. Тонкие, как иглы, лучи солнца проникают даже в чащу леса. От жары нет никакого спасения. Пересохла на полянках трава, сморщились, сникли цветы. И лишь в ложбинках, там, где клокочут таежные родники, зеленеет высокий пырей.

— Однако, скоро пойдут дожди, — уверенно говорит Степка.

Прищурив узкий угольно-черный глаз, он смотрит в сторону Пурсея. Над вершиной утеса, распластав могучие крылья, парит коршун.

— Это наше бюро погоды, — объясняет Степка. — Зря кружить не станет.

Врал Степка или коршун в самом деле умел предсказывать погоду, не знаю, но это не так важно. Главное, что на второй день после нашего разговора над Падуном разразился ливень.

Вечером на горизонте неожиданно для всех появилась черная туча. Тайга притихла, насторожилась и вдруг зашумела, заволновалась. С крутых глинистых холмов поднялись желтые стайки пыли. Без всякого предупреждения с неба оглушительно ударил гром.

Такого ливня я еще не видел. Потоки воды устремились на землю с бешеной силой. Стало темно, как ночью. Когда вспыхивала молния, на берегу появлялась и мгновенно исчезала тонкая белоствольная березка. Ветер пригибал деревцо к земле, срывал и уносил с собой черные листья.

Ливень бушевал целый час, а затем начал стихать. Тучи поредели и скоро рассеялись совсем. Над рекой показалось яркое, чистое солнце.

— Пошли, однако, к Ангаре, — сказал Степка, выглядывая в окно.

Мы подвернули штаны и отправились вдоль берега к Падуну. Ангару нельзя было узнать. Она потемнела, вспенилась. На стремнине неслись вниз вывороченные с корнями деревья, доски, клочки таежного сена.

— Однако, хорошо! — сказал Степка и широко повел рукой.

Было и в самом деле хорошо.

Мы бегали наперегонки по берегу, швыряли в Ангару плоские голыши, пели песни.

Солнце уже давно спряталось за кромку леса, а в небе все горело яркое золотое зарево. Справа и слева слышались голоса людей, мелькали удочки рыбаков; из поселка плыл по ветру горьковатый дымок вечерних костров.

После дождя на Падуне стали поговаривать о каком— то «мокреце». Куда ни пойдешь, всюду слышится: «Теперь жди мокреца», «Мокрец покажет, где раки зимуют».

Я не придавал особого значения этим разговорам. Подумаешь, мокрец! Ведь это мошкара, крохотный комар!

Что такое мошкара, я узнал по-настоящему лишь в воскресенье, когда мы с отцом отправились по грибы. Между прочим, мой отец — заядлый грибник. Даже около магазина, где написано «грибы — ягоды», пройти равнодушно не мог. Станет посреди Тротуара и шепчет про себя по складам, как человек, который недавно научился читать: «Гри-бы, гри-бы».

Еще на дворе печет летнее солнце, а отец уже заводит осеннюю песню о грибах: «Ну и грибов мы наберем нынче, Генка, ужас!»

Но грибов помногу мы никогда не приносили. В подмосковных лесах не столько грибов, сколько грибников. Так и кишат с кузовками, сумками, корзинками…

Отец поднял меня чуть свет. Мы положили в кузовки кривые садовые ножи, хлеба, по бутылке молока и отправились в путь-дорогу. В тайге лежала сумрачная прохлада. На листьях берез и длинных темных иголках сосен поблескивали дождевые капли. Отец шел все вперед и вперед. Он никогда не собирал грибы на опушке, как это делали иные легкомысленные грибники. «Чем дальше в лес, тем больше дров, — говорил он. — Шагай, Генка, веселей».