Лавка чудес, стр. 41

А когда долгим свистом, паровозным гудком, пароходной сиреной Иансан позвала Доротею, она торопливо подошла к Аршанжо, поцеловала ему руку.

– Что ж ты не привел моего парня?

– Он занимается… У него много дел.

– Я ухожу, Педро. Ухожу сегодня. Сегодня ночью.

– Он пришел за тобой? Сегодня?

– Да. Он пришел за мной. Ничего не говори Тадеу, молчи, как будто воды в рот набрал. Потом скажешь, что я умерла: ему будет больно, но зато сразу все кончится: он перестрадает и не вспомнит обо мне.

Она встала на колени, склонила голову к земле. Аршанжо прикоснулся к ее курчавым волосам и поднял негритянку Доротею во весь рост. Не успела еще она выпрямиться, как Иансан с криком, от которого проснулись бы и мертвые, вселилась в нее. Рассказывают, что откуда-то из глубины террейро духи-огуны отозвались на этот крик, ответили жалобным воплем.

Немногие видели, что предшествовало приходу Иансан, но Забела, для которой все было в диковинку, наблюдала эту сцену от начала до конца. Младшие жрецы-экеде повели «посвященных» переодеться, потом запели кантигу и начали ритуальный танец. Больше всех танцевала Иансан в окружении шести Огунов. То был танец прощания, но никто не знал этого.

Пока менялись костюмы, в соседней комнате готовили царское пиршество Огуна. Забела отведала каждого кушанья – ей очень нравились блюда, приправленные пальмовым маслом, только потом, к сожалению, печень болела… Когда взлетели в воздух ракеты, возвещая возвращение богов, старушка чуть не бегом припустила к выходу, чтобы ничего не прозевать на макумбе.

Появилась торжественная процессия, во главе ее шел один из шести Огунов – Огун Богоявления. Загремели атабаке, народ поднялся, захлопал в ладоши, зарево осветило небо, взлетели ракеты, шутихи, огни: июнь в Баии – месяц кукурузы, месяц фейерверков. В громе и свете огней один за другим стали входить в барак ориша, каждый со своим атрибутом, оружием, символом. Матушка Маже Бассан запела кантигу, Ошосси начал танец.

Но где же Иансан? Почему она не вернулась в барак? Издали донесся только отзвук чего-то. Чего? Паровозного гудка? Пароходной сирены? В дверном проеме видели тогда люди Доротею в последний раз. Не было на ней одежды Иансан, хотя многие клянутся и божатся, что была; не было и накрахмаленных юбок и кружевной блузки – наряда баиянских женщин; в платье как у настоящей сеньоры, с длинным шлейфом и пышными кружевами, появилась она. Тяжело дышала ее грудь, сверкали, как угли, глаза.

Все сходятся на том, что у человека, стоявшего рядом с Доротеей, были маленькие рожки – как у черта. В остальном к согласию и единому мнению прийти не удалось: одни видели у него хвост, кончик которого был переброшен через руку; другие заметили козлиные копыта; большинство утверждает, что был он черен как уголь, а Эвандро Кафе, человек пожилой и уважаемый, заявил, что дьявол был ярко-красный. Любопытные же и внимательные глаза Забелы заметили белокожего и белокурого красавца с двумя завитками волос надо лбом. И графиня, и бывший раб Кафе – люди немолодые, всего в жизни навидавшиеся, так что оба заслуживают доверия.

Все произошло в сиянии шутих, в сверкании ракет, в ослепительном огне и оглушительном громе фейерверка. Доротея растворилась в воздухе, когда вспыхнула пламенем эта заря, когда загрохотало, когда мелькнула молния. Только что стояла Доротея в дверях – и вот исчезла, как и не было ее вовсе: в дверях никого нет, только запах серы, только свет и гром. Может быть, ракета? Кто слышал этот грохот, скажет, что тут не ракета, не шутиха – другое…

Доротею с тех пор никто больше не видел – ни ее, ни призрака ее. Забеле послышался частый стук подков: должно быть, любовники бежали в далекие края. Эвандро Кафе услыхал, как топочут козлиные копыта: должно быть, сатана уводил свою иабу. Так или иначе, нет больше Доротеи.

Несколько дней пустовало ее место на улице Мизерикордия, где много лет подряд любители абара, акараже, кокады и прочих баиянских яств встречали негритянку в ожерелье Иансан, с красно-белой бусиной Шанго. А потом перед разукрашенным лотком уселась кроткая белесая Микелина с зелеными глазами.

Плачет мальчик в «Лавке чудес», склонившись над книгами, оплакивает мать – для него она умерла. Прочие считают, что Доротею колдовством вернули к ее прежнему дьявольскому призванию. У каждого свое объяснение, а если Аршанжо и разгадал загадку, то не сказал никому ничего.

Фаусто Пена рассказывает о пробе своих сил в драматургии и о других незадачах

Моя проба сил в драматургии имела прискорбные последствия. Нет, нет, я не преувеличиваю. Прискорбные, трагические, роковые. С какой стороны ни посмотри – крушение надежд, огорчения и муки. Горькие муки ревности.

А ведь я побывал всего лишь за кулисами театра, до сцены не добрался, не дано мне было познать волнение у рампы перед черной ямой партера, услышать аплодисменты и прочесть хвалебные отзывы в газетах. Обо всем этом и о многом другом мечтал я в те дни, когда загорелся идеей создать пьесу. Мое имя – на афишах во весь фасад театра имени Кастро Алвеса, в неоновых огнях рекламы на театрах Рио и Сан-Пауло рядом с именем Аны Мерседес, блистательной, неподражаемой, божественной примадонны, перед которой одна за другой гаснут все звезды первой величины. Театры забиты до отказа, публика безумствует, критика захлебывается от восторга, сборы небывалые, авторский гонорар платят вовремя, словом – начало головокружительной карьеры молодого драматурга.

На самом деле получилось совсем иное: ни денег, ни громкой славы, ни моего имени на афишах и в огнях реклам. Имя мое, как я узнал, – на заметке у полиции. Истрачены последние гроши. Единственное сокровище, которым я владел, потеряно навсегда.

Чему-то я, конечно, научился и на моих сотоварищах по этому отчаянному предприятию зла не держу. Я даже не стал врагом Илдазио Тавейры. Правда, если говорить начистоту, я его ненавижу и жду только удобного случая, чтобы отплатить ему сполна, придет и мой час, спешить некуда. А пока мне никак нельзя порвать с этим искариотом: Национальный институт книгопечатания поручил ему составить антологию молодых баиянских поэтов, и он обещал включить в нее мои стихотворения, пока еще не сказал сколько. Если я перестану с ним здороваться, он, чего доброго, выкинет меня из сборника, и я останусь на задворках литературы. Что поделаешь, приберегаю для него самую любезную улыбку. На каждом шагу бурно восторгаюсь его стихами. Ради места под солнцем изящной словесности и черное назовешь белым.

Нас, соавторов спектакля, было четверо. Все три моих собрата по перу – интеллектуалы высшего класса, новаторы, гении. Самый известный из нас, Илдазио Тавейра, носил бакенбарды, щеголял в ярких рубашках и уже опубликовал к тому времени несколько стихотворений в Рио, Сан-Пауло и даже в Лисабоне, но в театре был дебютантом. Двое других были студентами юридического факультета. Тониньо Лине, композитор, учился на третьем курсе, одна его самба была уже записана на пластинку, еще с полдюжины ждали признания на каком-нибудь фестивале. Эстасио Майя, стойкий первокурсник, обладал разнообразными достоинствами, главными из которых были буйный и крутой нрав, богоданное глубокомыслие и дядя-генерал. В узком дружеском кругу, воспаряя от возлияний, Эстасио отрекался от родства и дядю всячески поносил.

Ультрасовременный литератор с неограниченным кругозором, закаленный бесчисленными провалами, мятущийся и непостижимый, он всегда кого-нибудь играл: то неумолимого террориста, то смиренного раба божьего, но актер он был неважный, а на амплуа героя-любовника и вовсе не годился. Ана Мерседес, лишь завидев Эстасио, сразу угадывала, кого он в этот день изображает: «Сегодня он геррильеро». А накануне был героем Достоевского – Раскольниковым в немудреной интерпретации. Занятный парень.

Начали мы с того, что сделали авторское предложение театру имени Кастро Алвеса, и благодаря заботам Эстасио Майи, племянника собственного дяди, оно было принято. Затем начались бесконечные споры о содержании пьесы, мы кричали, ругались последними словами, чуть не дрались, и, конечно, кашаса лилась рекой.