Взрыв у моря, стр. 36

Глаза Калугина остановились на бескозырке, лежавшей на каменном полу пещеры. Недавно он получил ее, новенькую, упругую, с ярко-золотой, свежей надписью на черной шелковистой ленте — с именем его корабля. Имя у его корабля громкое, грозное, а вот он, Калугин, сидит сейчас здесь беспомощный, бесполезный и не знает, как отсюда выбраться, что делать. Легко, очень легко было придумать это имя для корабля и носить красивое золотое слово на ленте, рисуясь на улицах города перед девчатами и сухопутными гражданскими, и до чего ж, оказывается, нелегко быть и всегда оставаться таким, как обещало это слово, — мужественным!

Потом ему захотелось есть. Он тщательно обшарил карманы бушлата и отыскал в левом полужидкую, смешанную с махрой кашицу, бывшую некогда сухарем. Калугин проглотил ее, но только раздразнил аппетит. Больше в кармане не было ни крошки. На этот раз он разрешил себе выпить только маленький тепловато-горький глоточек, может быть, треть настоящего глотка. Когда смеркалось, на окраине Скалистого зажглись и стали испуганно шарить по морю прожекторы, в небе вспыхнуло несколько осветительных ракет, и сердце Калугина стиснула тоска от одиночества и полной беспомощности…

Утром следующего дня острей стало болеть плечо. От голода и жажды еще сильней кружилась голова. И было очень холодно. Полночи он не спал, а, весь съежившись, скрючившись, дрожал мелкой дрожью. Несколько раз просыпался от одиночных выстрелов на берегу — они все еще раздавались. А когда над морем появилось тусклое негреющее солнце и с трудом пробило плотные, низкие тучи, нависшие над берегом и высокой Горой Ветров с четырьмя зубцами, Калугину стало совсем плохо. До него впервые дошло — и эта мысль была неожиданной и оглушающей, как удар прикладом в лоб, — что никогда, никогда не выберется он отсюда, что эта пещера, эта хитрая, глухая, недоступная нора в скале будет его могилой: куда ему, раненому, голодному и безоружному, бежать отсюда? Вокруг же немцы. Увидят, схватят, прикончат… Почему так устроен мир, что он, Вася Калугин, у которого, казалось бы, все впереди, должен умирать молодым, и тысячи, десятки тысяч уже умерли, и никогда больше не встанут, не увидят солнца, не услышат плеск моря?

И его, Калугина, не будет. И даже потом, когда наши победят и прогонят со своей земли врага, может быть, кто-нибудь случайно заберется сюда, на мыс, и найдет в пещере то, что останется от него, и никто никогда не узнает его имени и фамилии, потому что в эту операцию они пошли, как ходят в разведку, без всяких документов: они надежно хранятся в несгораемых ящиках воинской части. Словно и не жил он, и не было у него отца с матерью, и ребят с «Мужественного», и этой оперативно-диверсионной группы во главе с Рыжухиным и старшиной 1-й статьи Костей, который, раненный и полуживой прогнал его от себя, чтоб погибнуть одному…

Глава 26. ТЕТЯ ДАША

Возле большого здания краеведческого музея Калугин услышал зычные голоса и на мгновение очнулся от воспоминаний. Трое молодых моряков в белых форменках и черных брюках махали ему с тротуара, и он сразу подъехал к ним.

— Папаша, свободен? — спросил первый, краснощекий. — Может, подкинешь? Припаздываем…

«Откуда у военных моряков деньги, чтоб на такси разъезжать?» — мелькнуло у Калугина; он по собственному давнему опыту прекрасно знал, что рядовому составу, находящемуся на даровом довольствии, в армии и на флоте платят не густо — на сигареты да на кино с девушкой без особых угощений. Но Калугин охотно откликнулся:

— Свободен… А куда опаздываем, если не секрет? — Он понимающе улыбнулся.

— Ошибся, папаша. Не туда, — весело заметил второй курносый морячок. — Мы к ребятам, в детдом, на встречу с ними…

Калугина слегка задело, что они уже во второй раз назвали его папашей: ему все еще казалось, что хоть и много километров и лет накрутил он на свой спидометр, он молод, моложе многих двадцатилетних: ходит легко, быстро, и жира лишнего ни капли не нажил, и всегда готов улыбнуться, и на смех податлив, и весь начинен шутками и анекдотами, и зубы во рту все свои, и волосы еще густые… А выходит, совсем он не молод.

— Шефствуете, значит? — спросил Калугин.

— Угадал, — сказал третий, плотный, широкогрудый, как борец, — нам через пять минут выступать, а чертов автобус подвел: запоздал, а тот, что идет до детдома, ходит редко…

— Верно, — сказал Калугин, — у моряка все должно быть точка в точку.

— И вот еще, папаша, — замялся курносый, — нам тут не очень далеко…

«Ну и что с того? — подумал Калугин. — Или намекает, чтоб даром провез? Моряк — человек гордый, вряд ли он будет намекать…»

— Ну и что, что не очень далеко? — спросил он.

— Только морока тебе с нами…

— Никакой мороки! Все в норме! — Калугин сразу все понял: извиняются, что расстояние будет очень коротким, рассмеялся и хотел уже сказать, что везти таких пассажиров для него одно удовольствие, и не сказал: настоящему матросу не пристало хвалить матроса.

Моряки свободно расселись на заднем сиденье, будто постоянно ездят в такси, и подтрунивали друг над другом. Сверкала эмаль значков на груди — специалисты первого и второго классов. В насмешливо-пристальном выражении их лиц, в одежде многое было ново по сравнению с лицами и одеждой моряков его времени. Те лица были простодушней, на лентах писались имена кораблей, и погон не было и в помине. А сейчас на лентах — «Черноморский флот» и на погонах — «ЧФ». И клеши сейчас поуже, и значки на форменках совсем другие: не ГТО на цепочке, не «ворошиловский стрелок» и не мопровский.

Неожиданно Калугину захотелось рассказать им про то время, когда был молодым и служил на «Мужественном»; как они вели огонь по пикирующим «юнкерсам» — даже сейчас холодеет кожа от их нарастающего падающего рева; как туго приходилось в первый и второй годы войны, как всего не хватало, не только самолетов, танков и автоматов, а подчас и выдержки и военной мудрости; рассказать бы им про тот давний, вечно живущий в его памяти десант… Само время, беспощадное и грозное, тогда горело огнем, строчило из пулеметов, бросалось, обвязавшись противотанковыми гранатами, под скрежещущие гусеницы и стояло насмерть. И выстояло. Трудно было молчать Калугину, чувствуя за спиной этих парней, крепких, ладных, насмешливых. Прошлое переполняло его, росло, ширилось, и не хватало его тела и души, чтоб вместить в себя то огромное и ослепительное, что он знал, видел, испытал.

Да поймут ли они его? И найдет ли он слова, чтобы прошлое дошло до них таким, каким оно было? Еще усмехнутся — ну и горазд заливать папаша! — похлопают по плечу, вылезут из машины и уйдут, смеясь.

Калугин снял с баранки руку и вытер намокший лоб. Ему вдруг стало до слез жаль себя, не теперешнего, уцелевшего, а того, прошлого, молоденького, беспомощного, холодного, которому так хотелось тогда есть и пить, и не умереть, остаться, сохранить хотя бы свое имя и фамилию, чтоб знали, что он был, что он жил и чувствовал и не щадил себя в этой опаснейшей операции…

Он вспомнил, как пытался широкой медной пряжкой вырезать на стене свое имя, камень оказался так тверд, что у него только хватило сил кое-как выцарапать на стенке: «В. Ка». Нет, надо было думать не о том, чтобы люди когда-нибудь прочли, что он уцелел после взрыва и прятался здесь, а о том, чтобы выбраться отсюда. Надо было уходить, пока он еще может двигать руками и ногами. Здесь его ждет верная гибель от голода, холода и жажды. Возможно, на материке кто-нибудь и поможет… Но как уйти в морской форме? Сразу же поймают!

Придется еще подождать, авось повезет, авось случится что-нибудь такое, что выручит его — и в фильмах он это видел, и в книгах читал: последний патрон остается у нашего бойца, петлю надевают на шею другого, ставят к стенке третьего, и… И в самый последний момент с криком «ура», в сверкании сабель и топоте копыт налетают свои, а враг трусливо поднимает вверх руки или спасается паническим бегством… Читал Калугин когда-то эти книги, смотрел эти фильмы, а сейчас… Было бы сейчас хоть немножко еды. Дважды пытался он поймать вылезавших на плиту больших зеленовато-черных крабов — он бы разбил их о камень и съел. Но только его вытянутая рука приближалась к их твердым шершавым панцирям, как они срывались с места и с удивительной для их неуклюжих фигурок стремительностью убегали за плиту или шлепались в воду.