Хозяйки судьбы, или Спутанные Богом карты, стр. 8

Испуг

Опять выехали с дачи поздно – и, как следствие, беспросветно торчали в пробках. Полинка кусала губы от злости. Раздражало все. С начала и до конца. С самой первой и до самой последней минуты.

«Надо разводиться, – подумала Полинка. – Это не жизнь. Это мука. Я не девочка, все понимаю, все бывает. За десять лет так надоешь друг другу – хоть вой». Но у всех – то так, то этак. А у нее, у Полинки, плохо всегда. Это потому, что не любила. Никогда. Замуж вышла – время подошло. Все подружки уже с колясками по двору мотаются, глаза мозолят. А она все порхает. Допорхалась до двадцати пяти. А тут – Павлик. Стройный, кудрявый, симпатичный. Умеет брюки гладить и жарить картошку. Где еще такого найдешь, когда тебе уже двадцать пять? Провожал до дома – не терся, не потел. На майские родители уехали на дачу – все и случилось. Ничего особенного, но не противно. Бывало и похуже. В августе сыграли свадьбу.

Мать Павлика всю свадьбу прорыдала – чуяла видно, что жена из Полинки будет никакая. Жить стали у Павликовой бабки в двушке на Варшавке. Бабка была противная, вредная, Полинку невзлюбила и все стучала свекрови, что сноха ничего не готовит и не убирает. Не жена, а так, барахло. Так и говорила – барахло. От возмущения и обиды Полинка задохнулась, а потом, поостыв, подумала, что ведь бабка права. И решила не обращать на них внимания. На всю эту семейку. Включая частично и Павлика.

А ему хоть бы хны. Вечером придет с работы, картошки нажарит, котлет накрутит: «Садись ужинать, Поль! Хочешь, щи сварю, а, Полинка?» А Полинке все равно. Вари не вари. А потом сядет и на гитаре начнет бренчать весь вечер «Солнышко мое». И смотрит на Полинку, улыбается. «Идиот. Это я-то солнышко? – злорадно усмехается Полинка. – Ну-ну!»

Через два года родила девочку. Павлик умолил назвать Полиной. Полинка говорила, что это бред, но ей было приятно. А Павлик радуется: хоть одна из Полинок будет его любить. Что ж, наверное, прав. Дочке и стирал, и гладил, и готовил, и гулял в выходные. Бренчал ей свои песенки, когда та плакала, – ничего, замолкала, слушала. В общем, там у них полная идиллия. Бабка девочку полюбить не успела – померла. Образовалась целая отдельная двухкомнатная квартира. Павлик сам сделал ремонт. В спальне (а теперь у них была спальня) обои розовые с золотом – любимый Полинкин цвет, а в детской – ежики в охотничьих шапочках. Зачем им гостиная? Полинка гостей не любила – готовить, убирать, ну их.

Дочка получилась в Павлика – улыбчивая и кудрявая. Вот они и спелись. Они вместе, а Полинка так, сбоку вроде бы и ни при чем. Кто рожал? Обидно, да ладно. Сначала Полинка часто плакала – от всего: от обиды, от жалости к себе, о жизни, которая не удалась. Потом плакать надоело. Что изменится? Только выплачешь свои карие глаза, свою красоту – сколько ее осталось?

Павлик устроился на хорошую работу – двери обивать. Непрестижно, зато денег много. Приходил усталый, но все равно веселый и опять не жаловался.

А вот Полинка жаловалась – целый день стирала.

– А что машинка делала? – удивлялся Павлик.

– И борщ целый день варила.

– Так долго? – опять удивлялся Павлик.

– А соломкой все нарезать, а потушить? – распалялась Полинка.

Павлик вздыхал и соглашался:

– И вправду, Поль, тяжело.

Через год взяли домработницу на два раза в неделю – убрать, погладить. У Павлика совсем не было времени. Он теперь открыл свою фирму, дверную. Уже был хозяин. Сначала – фирму, потом – магазин. Сначала – один, потом – второй. Потом поменяли квартиру – старый центр, четыре комнаты. Маленькой Полинке наняли няньку. Полинке большой купили шубу из бобра и еще одну из белой норки. Длинную и короткую. Съездили на Мадеру. Мадера как Мадера. Посмотришь – в жизни у Полинки все изменилось. Но никто не знает, что в общем-то ничего не изменилось. Ничего. Все – как было. А она-то знала. И продолжала злиться на эту жизнь и на Павлика заодно.

Павлик закурил и открыл окно. Полинка поморщилась. Ветер был в ее сторону и относил на нее весь дым. Павлик сигарету выбросил. Потом начал напевать «Yesterday». Безукоризненно. У него был абсолютный слух. Полинку передернуло, и она включила радио. Громко. Павлик качнул головой и усмехнулся. Потом он резко затормозил, и непристегнутая ремнем Полинка резко подалась вперед.

– Аккуратней нельзя? – прошипела она.

Павлик, извиняясь, показал на идущую впереди машину. Полинка отвернулась к окну, да так, что от угла поворота разболелась шея. Но позы она не поменяла. Хотела от Павлика дистанцироваться.

– Слушай, Полька. – Она ненавидела, когда ее называли Полькой, особенно Павлик. – Слушай, а может, нам развестись, а? Ну сколько ты будешь еще мучиться? Ты же еще молодая, встретишь человека, будешь счастливой, а?

Полинка замерла. Говорил он все это так обыденно и спокойно, что ей стало не по себе. Но она не отвечала, ждала развития событий.

Павлик замолчал и через минуту опять стал напевать шлягер битлов. «Пробивает, – почему-то облегченно подумала Полинка. – Ваньку валяет, смелый какой, разведется он, как же».

Она крепко сжала губы и опять начала злиться, сама не понимая на что.

– Нет, правда, Поль, это же не жизнь, это мука. Мне тебя ей-богу жаль по-человечески, – мягко журчал Павлик, глядя перед собой на дорогу. – Да и потом, мне тоже не сладко твои страдания видеть. И вообще у меня есть человек, ну, женщина, в общем, и я ее люблю.

Полинка замерла – у нее перехватило дыхание. В этот момент Павлик опять резко тормознул.

– Ну ездят же, гады! – ругнулся он. Полинка качнулась вперед и дотронулась лбом до лобового стекла. Не больно. Или больно? Она не поняла. Но в первый раз в жизни у нее не вырвалось ни бранное, ни уничижительное слово в адрес мужа. Первый раз она смолчала. От испуга, что ли? Сама не поняла.

Триумвират

Почему Тата вышла за Бориса замуж, она бы и сейчас, спустя столько лет, не дала бы вразумительного ответа. Может, просто время подошло? А ведь и любви безумной не было, и не назло никому, и не по расчету (Боже, какой уж там расчет!), а просто чувствовала, как любая женщина, что красота ее и молодость утекают, как мелкий речной песок между ладонями, – не по дням, а по часам. Правда, был один небольшой волнующий секрет: первые годы бросало их друг к другу, едва оставались наедине, и занимались они этим увлеченно, как только представлялась любая малая возможность. И это при почти коммунальной жизни – в крохотной квартире с работающей часто дома матерью. И еще при ее, Татиной, вяловатой натуре, хотя, впрочем, и это довольно скоро закончилось, как часто бывает в семейной жизни.

Познакомились они в метро. Тата, усталая, ехала с работы. Глаза прикрыла и услышала: «Модильяни, ну просто Модильяни». Она открыла глаза и увидела невысокого, худого, бородатого мужчину в тяжелых и немодных очках роговой оправы. Ей показалось, что он довольно интересный, правда, потом увидела, что зубы никуда не годятся, да и одет бедно и неряшливо. Скорее всего холостяк.

– Простите, я художник, – оправдался он.

– Похоже, – хамовато, с пренебрежением буркнула Тата.

– Невозможно пройти мимо этой красоты – Модильяни обожаю.

Тата передернула плечом: и что, мол, с того?

– Я вас провожу? – полуспросил он. Вместе вышли из метро, до дома было недалеко.

Донес сумку, без умолку болтал. Она слушала вполуха. Но согласилась в субботу увидеться. Четко в ее голове топталась мамина фраза: замуж надо выходить в институте. Дальше – тишина. Поужинав, вместо родного дивана и «Иностранки» не поленилась и поднялась к соседке – искусствоведше Аллочке. Поинтересовалась Модильяни. Та удивилась, но кивнула: отдельно нет, а так поищи сама, – и сунула в руки толстенный том.

Модильяни Тате явно не понравился, но справедливости ради она отметила, что сходство точно есть: небольшие головы, удлиненные лица и носы, узковатые глаза, длинные шеи и тонкие талии, а главное, главное – основные Татины забота и расстройство – тяжелый низ и полноватые ноги. Вздохнула. Полистала альбом и пожалела, что не походит на румяных, очаровательных и белолицых дам Ренуара, вот они какие – милые, славные. Жаль, в общем.