Хозяйки судьбы, или Спутанные Богом карты, стр. 36

В сентябре она взяла отпуск и решила уехать к морю. Верила, что море вылечит. Пиаф упросился ехать с ней. На Кавказ девушке ехать одной нельзя. Аргумент. Ладно, вдвоем веселее и дешевле. Хотя тоже мне кавалер-защитник.

Остановились в Лоо, сняли комнату у старой армянки. Та поставила в саду стол и две шаткие табуретки – ешьте на воздухе. Разрешила обрывать деревья – персики, сливы, груши. Ночью маялись животом. Вечером долго сидели в саду, под одуряющие южные запахи пили домашнее вино из молочных бутылок, закусывали инжиром, курили, трепались. А утром маялись тоской – Алушта по артисту, а Пиаф по изменчивому Ленчику.

Алушта злилась, говорила, что не для того его с собой взяла. Не для нытья, а для поддержания ее, Алуштиного, духа. Получалось плоховато. Ездили гулять в Сочи. Там, на набережной, на Пиафа поглядывали его собратья и недоумевали: вроде свой, а с бабой. А на Алушту с тем же интересом поглядывали натуралы. Бабец ничего, фигуристая, а мужик рядом с ней не мужик, а сопля. И тоже удивлялись. А Алуште было все равно. Лишь бы душа не болела.

Вечером поздно шли купаться, плыли под черным южным небом, и вроде бы слегка отпускало. Спали на одной кровати, под разными одеялами. И однажды случилось то, что случиться было не должно. По всем законам жанра. Утром, обалдевший от себя самого больше, чем от Алушты, Пиаф сделал вид, что крепко спит. Смущенная Алушта этому обрадовалась и пошла на пляж одна. Там она опять с удвоенной силой вспомнила актера и, заплывая далеко за буек, ревела белугой громко, в голос. Потом, уже на берегу, успокоилась, и ей даже стало весело. На рынке купила вареную кукурузу, чебуреки, дыню и пошла домой кормить Пиафа.

Он, обалдевший от всего произошедшего, курил на ступеньках дома – тощий и взъерошенный, смешной и жалкий. «Не дрейфь», – ободрила его Алушта и отдала ему еще теплые чебуреки. К вечеру они уже смеялись и договорились все забыть как недоразумение.

Забыть не вышло. О том, что она «попалась», Алушта поняла недели через две – уже стало тошнить. Так редко, но бывает. Пиафу решила ничего не говорить. Ее проблема. Главное было самой решить, что делать. Это было труднее всего. Срок увеличивался – а она так ничего и не решила. Сказала грузинке Кетован из процедурного, они приятельствовали. Та удивилась:

– Еще думаешь?

– Я же одна!

– Ничего, не война. Дети – это же счастье, – сердилась строгая Кетован.

Пиаф узнал обо всем случайно, когда Алушту рвало в туалете.

– Отравилась? – участливо спросил он.

– Ага, два месяца назад. Пиаф все понял. Побелел.

– Что делать-то будем? – по-деревенски сокрушался он.

– Я – рожать, – прикинулась веселой Алушта.

Через месяц они расписались. Теперь Пиаф таскал тяжелое сам – картошку, капусту, молоко. Убирал еще тщательнее, фарцевал с удвоенной силой – ребенку много чего надо.

Алушта молилась, чтобы была девочка. По понятным причинам. У Пиафа наладилось с коварным Ленчиком, и из роддома Алушту с дочкой забирали вдвоем Пиаф и Ленчик. Девочку назвали Стефкой. Потом зашла грузная и строгая Кетован, принесла сациви и пхали к столу. Немного посидела и, страшно смущаясь, быстро ушла. Пиаф с Ленчиком разглядывали девочку и умилялись. Алушта была еще совсем слаба. Пиаф оказался трепетным отцом – стирал, гладил, бегал на молочную кухню. Все на подъеме. Пока Ленчик в очередной раз его не бросил. Пиаф опять страдал и портил Алуште жизнь. А потом стал канючить, что нужно уезжать «из этой сраной страны, где меня все равно посадят рано или поздно – либо за фарцу, либо сама знаешь за что».

У Алушты были дальние-предальние родственники в Америке. Прислали вызов. Она даже не понимала четко, что делает, но Пиаф оказался настойчив, и она сдалась.

В Италии, в Остии, где была передержка эмигрантов, у Пиафа случился головокружительный роман с красавцем и богачом Марио. Владельцем ресторана, между прочим. Тот «снял» его на пляже. Пиаф остался в Италии. Марио подарил ему красный двухдверный «мерседес» с черным брезентовым откидывающимся верхом. Счастье пришло.

Алушта с дочкой улетела в Америку. Сначала было трудно – труднее не бывает. А потом ничего, пообвыклась. Работала сначала санитаркой, а потом медсестрой в муниципальном госпитале в Нью-Джерси. Стефку теперь звали Стефани, и она обещала быть красавицей.

Пиаф присылал деньги – небольшие, но аккуратно. А она отсылала в Италию толстые конверты со Стефкиными фотографиями. И вообще там, в Италии, Пиаф и Марио вели роскошную, богатую, по ее, Алуштиным, понятиям и письмам Пиафа, жизнь.

В тридцать восемь лет Алушта вышла замуж за коллегу, врача из своего госпиталя, американца Джефри. У него был хороший дом в Вестчестере и приличный счет в банке. Стефани он полюбил всей душой. Алушта с годами стала очень стильной: фигура та же, не испорченная родами, свои блестящие волосы она теперь красила в медно-рыжий цвет и носила очки с дымкой – не видно морщин.

Пиаф с Марио приезжали в Америку каждый год. Пиаф был все такой же субтильный подросток, если не разглядывать лицо. И всякий раз они впятером снимали на неделю дом на Кейп-Коде – на океане. Вечерами делали барбекю и пили некрепкое американское пиво. Восьмилетняя Стефани нещадно кокетничала с Марио. Он и вправду был красавец. Все друг друга очень любили.

Алушта сидела на балконе в полотняном глубоком шезлонге и, глядя на эту компанию, думала, а если бы тогда актер не бросил ее, а Ленчик – Пиафа? А если бы они не поехали тогда в Сочи? А если бы не пришло приглашение от дальних родственников? Страшно подумать, что было бы, если бы... Ох, если бы да кабы, вздыхала Алушта и улыбалась.

А что касается тряпок, то Алушта почему-то к ним абсолютно остыла. Даже странно – почему? Может, от такого изобилия?

Легкая жизнь

Отца мать «прозевала» из-за своего, патологического для женщины, нелюбопытства, ни разу не задержавшись после работы с бабами у подъезда. Бабы за это считали ее высокомерной и слегка недолюбливали, хотя и уважали. Мать работала старшей сестрой в районной поликлинике. И конечно, в доме многие к ней обращались: выписать рецепт, померить давление да просто пожаловаться на какую-то хворь, тайно ожидая, безусловно, совета. Мать была человеком строгим, даже сухим, но с чувством юмора и без занудства. Проходила как-то вечером мимо соседок на лавочке, кто-то ее окликнул: Лида, мол, посиди, переведи дух. Мать шла с работы и по дороге купила мясо и большого, еще живого сома – сумка была тяжелой, но это была все равно удача. Мать же не притормозила, а бросила:

– Не могу, семью надо ужином кормить. Ехидная и зловредная Нинка Уварова прошипела вслед:

– Семью, а где она, семья-то? Мать остановилась, резко развернувшись, и спросила Нинку:

– Ты о чем, Нина?

– Иди-иди, Лида, – засуетились бабы. – Кого ты слушаешь?

– Нет, Нина, погоди. Что ты имеешь в виду? – настаивала мать.

– Что имею? А то, что твой уже год к Ритке-балерине бегает. Вот что имею!

Мать побелела, а бабы смущенно зашушукались и отвели глаза. Никто информацию не опроверг. Мать медленно, пешком поднялась по лестнице и зашла в квартиру. Отец уже был дома.

– Это правда, Гоша? – спросила мать.

– Что правда? – растерялся отец.

– Про тебя и про Ритку? Отец молчал.

– Собирай вещи, Гоша. Ужин отменяется. Я тебе помогу, – устало сказала мать.

Он кивнул. Вещи быстро собрали и сложили в клетчатый матерчатый чемодан – да и какие там вещи, а потом ведь человек не на Северный полюс уезжает, а всего лишь на два этажа выше.

– Иди, Гоша, – кивнула мать. – Разговоров не будет, что тут обсуждать!

Мать вышла курить на кухню. Когда Ладька вернулся вечером со двора, мать все еще курила на кухне.

– А чего поесть, мам?

– Ну да, поесть, – повторила мать и тряхнула головой. – Открой банку шпрот или ветчины, или еще чего там есть.

«Чего там есть» – это нижняя полка в комнате в буфете, куда складывались «дефициты», как говорила мать. Все, что удалось отхватить в очередях тех скудных лет, и еще заначки из продуктовых заказов. Все береглось на праздники и даты – дни рождения, Новый год, майские и октябрьские.