Теплый Благовест, стр. 11

А мама отвечает:

— Да, и — босиком… Да, и — по траве… Но самое-то главное — мы идем опять с тобой рядом. Мы — вместе!

И все держит и держит меня к себе как можно ближе, все не отпускает мое плечо.

Теплый Благовест - i_025.png

ЯБЛОЧНЫЙ СПАС

Теплый Благовест - i_026.png

Мне всего лет пять или чуть лишь побольше, и бегать где попало одному мне бабушка пока что не разрешает. Особенно не велит ходить в гуменник к старому там нашему пруду. «Пойдешь один-то, да в него и упадешь… Бултыхнешься в него да и потонешь! Что тогда делать станем?!»

И до того она зорко за мной смотрит, что при всей моей юркости я дальше запертой на веревочку калитки так ни одного раза в гуменник к пруду пронырнуть и не успел.

Зато, когда бабушка идет туда с ведрами сама, когда она поливает там огуречные грядки или носит воду в пропахнувшую дымом баньку, то вот тут и я топочусь рядом с бабушкой, и смотрю на запретный пруд сколько пожелается.

А там интересно все.

Там врыты в сырой берег ступени и на самой нижней, на мокрой доске почти всегда сидит пучеглазая, важная лягушка. Заслышав шаги наши, она звучно, будто кто шлепнул ладонью в ладонь, прыгает в воду и по ровной глади пруда идут зыбкие круги. От их толчков удирают длинноногие пауки-водомерки, на плаву начинают покачиваться плоские, похожие на зеленые плотики, листья кувшинок. А в чистых прогалах меж листьев, в самой глубине, в таинственной полутьме золотисто мелькают крохотные карасишки.

И, понятно, что я с края доски так весь туда и тянусь: «Ой, поймать бы хоть одного карасика!» Но бабушка каждый раз крепко ухватывает меня за рубашку:

— Ты еще сам, как карасик! Вот подрастешь, тогда и поймаешь! В рыбаки тебе ладиться рановато.

Слова бабушки ласковы, не обидны, но я делаю вид, что обижен:

— Рановато, рановато… У тебя все для меня рановато! Вот папка с мамкой так говорить не станут, когда сюда, к нам, вернутся из своего городища-города!

— Дай Бог, чтобы вернулись… — почему-то совсем теперь иным, грустноватым голосом отзывается бабушка, но я уже смотрю не на карасиков, а на самое здесь для меня прельстительное, на раскинутую зелено-тенистым шатром по-над берегом пруда, старую яблоню. Сквозь ее листву заманчиво просвечивают крупные яблоки. У меня от одного вида их сладко во рту, я запрокидываю голову к веткам, на бабушку ворчу с досадою настоящей, неподдельной:

— Скажешь, мне и яблочка попробовать рано?

— Скажу… — оживает, улыбается бабушка опять.

— Но почему? Отчего? — не отступаюсь я, а бабушка объясняет:

— Не велит Спас! Спасов срок не наступил… И кто яблочко схрупает не в срок, тому оно не пойдет в прок. Ослабнет пузeнция! Хватит торговаться, идем поливать грядки.

Расплескивая из переполненных ведер воду, бабушка понужает идти меня к грядкам, а я все равно оборачиваюсь, все гляжу: «Вот если бы пришел под яблоню сам, один, то смог бы до яблочков дотянуться или не смог бы?» И выходило, что нет, не сумел бы, и оставалось мне только ждать, когда все разрешит бабушкин Спас.

А с ним, со Спасом, я был, можно сказать, уже и знаком.

В избе он постоянно смотрел на нас с бабушкой со стены, из высокого над обеденным столом угла. Он смотрел на нас с узенькой, темно покрашенной полочки-божницы, и сам был тоже темный, даже как бы печальный, задумчивый, а более того — строгий.

Он глядел так строго, что бабушка перед ночью, перед сном всегда просила у него прощения. «Господи, Спаситель ты наш! Прости меня грешную…» — произносила она шепотом и только после этого укладывалась спать. Когда же я взял да и спросил ее: «За что он, бабушка, тебя простить-то должен?», то и она глянула на меня с такою строгостью, что я тут же умолк…

Ну а лето шло, лето сияло, начинало тихо отгорать, а я ходил в гуменник с бабушкой все мимо да мимо яблони. Но вот однажды начинает бабушка собираться в не очень-то любимую мною баню и достает из сундука не просто мою запасную рубашку, а рубаху новую, голубую, присланную мне родителями из того своего далекого, предалекого города. Я спрашиваю: «Зачем? Праздник что ли какой?», но бабушка лишь посмеивается: «Узнаешь чистеньким!», и почти силком, за руку, в баню меня ведет.

И там я, конечно же, досыта нашумелся, до хрипоты наорался пока бабушка мылила мне хозяйственным, черным, едким мылом голову, да пока окатывала прямо из шайки нестерпимо горячею водой. И непривычно в новую-то, в жесткую рубаху одетый, я еще долго потом всхлипывал, долго сидел один в сумраке предбанника, ждал, когда бабушка вымоется и прямо там, в парилке, переоденется сама.

Но вот, вся жаркая, румяная, тоже почему-то в праздничной кофте, она ко мне вышла, а я уже спокоен и чувствую себя после слез, после мытья совсем легко, хорошо.

Еще лучше, еще веселей мне стало, когда бабушка вдруг подняла меня на руки. Я было затрепыхался: «Сам! Сам!», но бабушка, такая подвижная, такая сильная, говорит:

— Сиди!

Она распахивает дверь, она выносит меня из тьмы предбанника на воздух. В лицо мне сразу ветерок, широкий августовский свет. Я на руках у бабушки навстречу этому свету будто лечу. Я над скошенною травою гуменника лечу, над утоптанной нами за лето тропинкой плыву, и вот почти мне в лицо, почти прямо на меня так и наплывает тенисто-зеленая ветка, а на ней — яблоки.

— С деньком благодатным! Со Спасом! Рви, выбирай любое! — говорит бабушка.

— Позволил Спас?! — ахаю, обмираю я от восторга. Я мигом подвожу горячую, распаренную свою ладошку под округлый низок одного яблока. Под низок того, что крупнее всех, что спелее всех. А оно, прохладное, полновесное, так и укладывается в ладошку как бы само. Его и срывать почти не надо. Оно уже целиком у меня! И я с ним, приятно тяжелым, душистым, стою теперь внизу на траве, на земле.

Я прижимаю яблоко к лицу, я вдыхаю яблочный аромат, смотрю на бабушку. Смотрю, долго не могу ничего сказать, потом говорю:

— А ведь Спас, бабушка, не только у нас в избе, но ты и сама — как этот Спас! То вот строгая, а то и совсем добрая…

И бабушка тоже долго-долго ничего не говорит. Она лишь гладит и гладит меня, и лицо ее становится то нежным, а то и отчего-то грустным, задумчивым, как у того Спаса…

И я этой грусти понять тогда по младости своей совсем не умел, не мог. А теперь вот, издалека, думаю: печалилась бабушка оттого, что стояли мы в тот светлый августовский день под прекрасною, под спелою яблоней все-таки одни-одинешеньки, и разделить нам наше ласковое настроение было не с кем.

А еще бабушка, наверное, уже чувствовала, наверное, уже знала, что близится время, когда и эта вот наша деревенская яблоня, и этот наш пруд за избой, да и сама изба исчезнут навсегда. Исчезнут безвозвратно.

Теплый Благовест - i_027.png