Под тёплым небом, стр. 48

— Верней не бывает, — поддакнул Русаков.

А однажды они сделали хороший запас дров на всю предстоящую зиму. Правда, смолевые длинные кряжи были завезены тоже при отце, но их предстояло разделать, и Русаков принёс пилу с бензиновым мотором.

Ею — грузноватой, зубастой — он орудовал, конечно, сам. Пашка сначала ко всему, как приказал Русаков, лишь приглядывался с крыльца.

Пила фыркала дымом, ревела, визжала, яростно тряслась. Со стороны казалось: дай ей малую волю, и она сама собой заскачет по примятой траве, вспрыгнет на громоздкие брёвна, а оттуда сиганёт прямо в небо. Она желала взвиться под облака, но Русаков её ловко укрощал. И вот она сердито резала свилеватые, крепкие кряжи, как пряники; и вот на траве вспухали жёлтыми сугробами опилки; и вот в полосатую тень ограды откатывались широкие чурбаки.

Когда же бензиновую гарь относило ветром, то над двором, над крыльцом всплывал приятный запах уже пересохшей, но всё ещё не утратившей лесного духа сосновой живицы.

Ну, а затем Русаков принялся тяжёлым колуном расшибать чурбаки на лёгкие поленья. Пашке он велел поленья складывать в клетку. И опять получалось: он, Пашка, тут не простой зевака, он такой же, как Русаков, труженик.

Пашкиного усердия не пропустила мимо глаз и бабушка, когда вышла на крыльцо.

— Ох, — сказала она ласково, — внучек-то у меня мастак, работничек! Вон как полешки ровнёхонько укладывает, вон как!

Но, добавив, что трудолюбивый Пашка похож на отца, бабушка всхлипнула, слезливо заморгала, полезла в карман кофты за носовым платком, и пришлось Русакову её успокаивать. А Пашка плотно сжал губы, очень слышно задышал носом.

Если бы такое случилось чуть раньше, то и он бы вместе с бабушкой всплакнул. А теперь он лишь запыхтел да стойко нахмурился — и всё потому, что рядом стоял Русаков. С Русаковым было надёжно: Русаков мог утешить, Русаков мог, если надо, защитить.

Вскоре произошёл такой вот случай.

Переделав все мужские домашние дела, Пашка с Русаковым надумали исправить кое-где подопревшую лесенку. Ту самую лесенку, что сбегала от крыльца вниз, к железнодорожным путям.

Они наготовили нужных по размеру досок, взяли молоток, гвозди, топор и на виду у всего малолюдного полустанка принялись чинить ступеньку за ступенькой. Над ними пошумливали сосны; под горой проносились поезда; настроение у Пашки с Русаковым было хорошее.

Но тут пришёл Серёга Мазырин, совсем ещё молодой рабочий из бывшей отцовской бригады.

Пришёл, уселся на щепки, достал из кармана папиросную пачку.

Раскрыл, нюхнул:

— Ах-х!

Затем выщелкнул сразу три толстые папиросины. Одну сунул в рот, вторую протянул Русакову, третью — Пашке.

Пашка остолбенел, страшно сконфузился, а Русаков сказал:

— Ты что, Серьга? Сбрендил?

— Посвящение в мужики! — хохотнул Серьга-Серёга.

Более того, кивнув усмешливо на Пашку, он Русакова как бы упрекнул:

— Ты вот его к серьёзному делу допускаешь, а приятным пустяком побаловаться не даёшь… Где справедливость? Ну да ладно! Обучится без нас.

И, бережно прибрав лишние папиросины, похвалился ещё веселее:

— Лично я курнул впервые соплястиком ещё меньшим. Совсем клопом! А гляди: живу — не охаю… Ничего со мною не сотворилось.

— Ума вот ни капли не прибыло, — уточнил Русаков.

Но и тут Мазырин не угомонился. Серьгу Мазырина уже, как говорится, понесло. Он, покуривая, поплёвывая да развалясь на щепках у лесенки, ударился в рассуждения новые:

— Ты, Никола Русаков, принимаешь на себя кое-что лишнее… Ты к Пашке-то вроде как во вторые родители все лезешь. А он, может, не желает… Ты, Никола, всё себя считаешь вроде как виноватым, вроде как должником. А если разобраться, так бригадира нашего ни ты, ни я, никто под удар в тот день не ставил… Он сам! Так чего без конца виноватишься, чего казнишься, маешься? Чего лезешь к Пашке в непрошеные благодетели?

И хотя в общем-то Мазырин ни одного худого слова напрямую как будто бы и не говорил, хотя тон его речи казался вполне дружелюбным, да Пашке, чем дальше он слушал, тем становилось неприятней. И он как на свежей ступеньке, на коленях был, как держал молоток, так и забухал им слепо, гневно, всё по одному и тому же месту:

— Врёшь, Серьга, врёшь! Замолчи, замолчи!

— Что с тобой? — выкатил глаза, обронил папиросу Мазырин.

— А вот что… — прохрипел Русаков.

И поднялся, протянул длинную свою ручищу, ухватил Мазырина за ворот, удивительно легко поставил на лестницу, пихнул под самую спину коленом.

Мазырин затопотал книзу по ступенькам. На той стороне канавы, у рельсовых путей остановился.

— А ты меня за что, Русак?

— За что почтёшь!

— Опять на себя нахватываешь лишнее?

— Не бойся, не сломаюсь!

— Так ведь прав я!

— Твоя правда, Серьга, сидит в болоте с лягушками. Когда тихо, тепло — тогда квакать. Как гром — так под лопух.

— Сам ты лопух! Малахольный птицевод, профессор кислых щей! А туда же — в бригадиры к нам всунулся! — забранился Мазырин, опять выхватил из кармана папиросную пачку, да второпях её смял. И с досадою шваркнул о шпалы, размахивая руками, пошагал вдоль рельсов к вокзалу.

Русаков обернулся к Пашке:

— Не придавай значения. Он хоть и трепло, но совестью мается тоже. Только навыворот. По-своему. Желает от совести схорониться. А если говорить прямо, то сдрейфили тогда у автодрезины мы все. Кроме твоих мамы с папой. Взять на себя в один миг решительное дано не каждому.

— А тебе? — спросил Пашка. — Тебе разве не дано? Серьга-то кричал: ты тоже на себя много берёшь.

Русаков отмахнулся мягко:

— Это не о том…

— Ну, а я? — не отступался Пашка. — Я сам, ежели что, смогу взять на себя решительное?

И Русаков совсем теперь спокойно накрыл рукой Пашкино хлипкое плечо, совсем спокойно ответил:

— Задай вопрос полегче… Такого никто никому предсказать не может. Да, пожалуй, и не имеет права.

Чтобы скорее переменить тему, Русаков уводит разговор в иную, ничуть не касательную ни к воспоминаниям об отце-матери, ни даже к сегодняшнему происшествию сторону.

Он говорит:

— Идём, посмотрим на моих Ромку с Римкой. Послушаем, что поёт Юлька.

4

Обругав Русакова «малахольным птицеводом» и «профессором кислых щей», Серьга Мазырин сгустил краски не очень. Кое-какая правда тут имелась. И, чтобы во всём этом разобраться, надо в жизнь Николая Русакова заглянуть немного назад. Тем более что и теперь за ним самим, да и в его доме-домишке, некоторые странности наблюдались в самом деле.

Дом Русакова был старый, ещё родительский. Тут когда-то жило-поживало всё русаковское племя — шумное, работящее, многочисленное. Но к той поре, как Николай отслужил в армии положенную службу, от старших Русаковых, от их дел на железной дороге остались в памяти кыжымцев лишь уходящие вдаль воспоминания, да остался посредине горы вот этот дом. Остался он притихший, опустелый. Сестры и братья Николая тесниться без родителей в нём уже не пожелали, Кыж покинули, разлетелись по разным весям и городам.

И вот, пока с армейским бушлатом под мышкой да с лёгким чемоданом в руке Николай поднимался на зарастающее крапивой крыльцо, пока высматривал, чем бы отодрать прибитые вместо замка к дверным косякам доски, — маленький, всегда охочий до новостей посёлок тут же зорко Николая разглядел, вмиг уверенно перешепнулся:

— Этот младший Русаков здесь не засидится тоже. Чего ему у нас засиживаться? Он до службы десять классов окончил. Он в армии, небось, навидался видов получше нашего Кыжа. Какому-нибудь дачнику домишко загонит, да и сам вслед за братовьями-сёстрами подастся искать себе удачи в краях иных.

Посёлок ошибся крепко. Николай на другое же утро подался всего-навсего по лесенке в гору, всего-навсего к верхнему своему соседу, к бригадиру Зубареву. И, не прошло лишнего дня, стал в бригаде сначала просто рабочим, затем, как бывший в армии автомобилист, сел за пульт автодрезины.