Под тёплым небом, стр. 35

У Чашкина глаза сделались такими же горестными, как у самой Элизабет, и даже ещё горестней.

Упавший духом Чашкин лишь молча раскрыл и закрыл рот, будто хотел вымолвить: «Как же так? Отчего же она тогда такая?» — да, глядя на непреклонного доктора, вымолвить этих теперь уже бесполезных слов не решился.

Промолчал и Вася.

Он лишь всё смотрел и смотрел на лошадку, на то, как она понуро склонила голову к своей мерцающей в углу дырочке, как всё тянется к ней. И вдруг вспомнил себя самого, вот такого же грустного на катке, в раздевалке у окошка, вспомнил все там свои горькие переживания и бросился к Чашкину:

— Стойте! А что у вас за щёлкой, в которую Элизабет все глядит и глядит? Может, у неё друзья там? Может, для неё там что-то такое интересное, а вы её туда не пускаете, — вот она и загрустила у вас!

Тут и Пётр Петрович спросил быстро Чашкина:

— В самом деле, что там?

— Ровным счётом ничего, — недоумённо пожал плечами Чашкин. — Всё тот же пустой двор, по которому вы только что прошли; во дворе, напротив дырки, сарай; в сарае — мешки с овсом да рессорный тарантасик.

— Какой, какой тарантасик? — не то недопонял, не то недослышал Пётр Петрович, и Чашкин пустился очень пространно объяснять:

— Ну, такой вот обыкновенный… Неужто не знаете? С колёсами на специальных пружинах, чтобы не трясло; с мягкими сиденьями для ездоков; с двумя оглобельками, чтобы запрягать туда…

И тут Чашкин смолк, и тут Чашкин вытаращил глаза.

Вытаращил, помигал, хлопнул себя ладошкой по лбу и радостно закричал:

— Ах, как это я сам не догадался и всех с толку сбил! Она ведь, конечно, по тарантасику и грустит! Ждёт не дождётся, когда ей опять скажут: «А ну, поехали!»

Элизабет при этих словах навострила уши, вдруг повернулась, негромко ржанула и, простучав по деревянному полу, по тонким опилкам ладно подкованными копытами, сама подбежала к Чашкину.

— Ура! — сказал, весь так и просияв, Чашкин. — Диагноз точный. Васёк — молодец! Не спроси он про дырочку, мы бы и теперь ещё ни в чём не разобрались… Ну, доктор, и сын у вас! Ну и дотошный сынище — сразу видно, это именно около своего папы он набрался такого ума-разума! Наверняка готовится тоже стать врачом.

— Вполне возможно, вполне возможно… — смущённо и в то же время радостно улыбнулся Пётр Петрович.

Смущённо — потому что ему было всё ж таки неудобно, что не он первым догадался спросить у Чашкина, куда это заглядывает Элизабет; а радостно — потому что ему было всё ж таки приятно, что его сынишку Васю вот так нахваливают. Ведь сам-то он про историю с раздевалкой, с окошком ничего не знал, а значит, и предполагать не мог, откуда на самом деле вдруг Вася набрался такой тонкой проницательности, такого ума-разума.

А повеселевший Чашкин надевал на лошадку узду и всё говорил, всё говорил.

Он рассказывал о том, что вот уже года три подряд, как только солнце станет совсем высоким и тёплым, как только в зоопарке просохнут дорожки, Элизабет катает по этим дорожкам ребятишек-гостей и лишь в зимнюю пору получает как бы трудовой отпуск. Отдыхает до новой весны в хлевушке или разгуливает, когда захочет, в той ограде, на которой висит дощечка с надписью: «Пони — шотландская».

Но только вот что странно: раньше Элизабет к тому, когда придёт отпуску конец, относилась совершенно спокойно. Когда придёт, тогда и придёт; когда запрягут, тогда и запрягут… А нынче — вот на тебе! — ударилась в этакую печаль! Ну, разве сам тут с толку не собьёшься? Вот и он, Чашкин, сбился. И, конечно, побежал к ветеринару, а потом и к Петру Петровичу…

— Вы уж, доктор, на нас не обижайтесь!

— Да что вы, дорогой Чашкин. Визит был не напрасен ни капли. Я даже рад, что теперь с вашей лошадкой познакомился. Она в самом деле чем-то похожа на человека. И неожиданности в её поведении нет никакой. Всё это означает, что раньше она у вас была действительно как беспечный ребёнок, а теперь вот взяла да и повзрослела, и гулять ей просто так уже неинтересно. Я вот сам в своих отпусках сначала радуюсь, а потом жду не дождусь конца… Это очень славная лошадка, Чашкин; я от души поздравляю вас!

— А мне вот тоже безо всякого дела гулять никогда, даже в каникулы, неинтересно, — засмеялся Вася. — Так, выходит, я тоже взрослый?

— Если вон там, за дверью во дворе, на высокий чурбанчик встанешь, то получится — почти взрослый… — ответил Пётр Петрович, и теперь засмеялись все.

Лошадка и та глянула на Васю так живо, так светло, будто ответ Петра Петровича поняла полностью и очень-очень с ним согласна.

5

А потом началось самое приятное.

Как только Чашкин вывел вороную складненькую Элизабет под уздцы во двор, так мигом туда сбежались чуть ли не все служители зоопарка.

Они ведь из-за пони наволновались тоже. Они теперь тоже поздравляли Чашкина.

Да Чашкин скромно повёл руками в сторону Васи, в сторону Петра Петровича: «Вот, мол, кого надо поздравлять-то, вот кого благодарить!» — и приказал побыстрее отпереть сарай с тарантасиком.

Ах, каким расчудесным был этот тарантасик!

Когда его выкатили из холодной темноты сарая под светлое солнышко, когда смели с него мусор и пыль, он так и заиграл весь легко изогнутыми рессорами, своими точёными колёсами, крашеными, лаковыми крыльями и облучком!

А когда Элизабет встала в оглобельки и над её гривкой поднялась тёмно-синяя с алыми розанами и с медным колокольчиком дуга; и когда Чашкин, взяв вожжи в ладонь, широким, приглашающим жестом показал Васе и Петру Петровичу на кожаное сиденье, — то Вася даже захлебнулся от радости, а потом вдруг испуганно спросил:

— Разве пони троих увезёт?

— Больше увезёт. Да ещё как! С музыкой, с ветерком… Жаль, наш кучер Ваня Чемоданов тоже гуляет в отпуску — он бы прокатил вас ещё и с посвистом!

И вот под Петром Петровичем и Васей приятно скрипнуло сиденье. Кругленький расторопный Чашкин легко вспрыгнул на облучок, поправил картузик, махнул помощникам: «Расступись!» — и Элизабет сама, не дожидаясь ни свиста, ни окрика, стронула рессорный тарантасик и пошла, пошла, пошла по мощёному двору меж обтаявших сугробов сначала ходким шагом, а потом и напористой рысцой.

На асфальтовую, в мелких лужах дорожку выкатили с таким звоном, с таким цокотом копыт, что теперь даже и байкальская нерпа Нюрка никого не могла возле себя удержать.

Все мальчики, все девочки так и замерли, услышав эту летящую, гремящую, весеннюю музыку подков, колёс и колокольчика.

А когда увидели, как бодро несёт Элизабет над собою дугу, словно маленькую радугу; когда сияющий Чашкин вдруг обернулся к Васе, поманил к себе на облучок и отдал вожжи: «На, да не бойся! Лошадка сама не сойдёт с круга!» — то и все мальчики, все девочки закричали:

— Нас прокатите! И нас!

Чашкин спрыгнул, подхватил двоих, ловко усадил в тарантас прямо на всём его на ровном, на быстром ходу.

— Следующие занимайте очередь, — весело сказал он.

Пётр Петрович тоже выпрыгнул, тоже усадил вместо себя двух тоненько ахнувших девчушек.

И вот так вот, под ребячий писк, под стукоток подков, Элизабет покатила ходкий тарантасик всё дальше и дальше по широкому кругу.

Она катила, а из-под небесной сини со старых лип её приветствовали вовсю грачи:

— Здра-а! Здра-а!

Ей что-то хорошее провизжали тибетские медвежата, просвистели белки, а нерпа Нюрка, нимало не завидуя чужой доброй славе, взвилась над бассейном свечой и звонко похлопала широкими ладошками-ластами.

А Вася, весь так и падая стремительно вперёд, ещё крепче подбирал вожжи и, глядя, как ходит перед ним, шевелится на встречном ветру лошажья гривка, радостным полушёпотом всё наговаривал и себе, и Элизабет, и сидящим рядом ребятишкам:

— Ах, какой молодец Чашкин, что сбился с толку! Ах, какой он умница, что позвал меня и папу сюда!

И в лад его словам звонкие подковки Элизабет тоже радостно и складно выстукивали:

— Именно так! Именно так! Именно этак!