Золотые острова, стр. 7

— Пробежимся, девчонки? Пробежимся?

И те откликнулись: «Пробежимся!» — лишь спросили, как же взяться за колокольчик нам всем, если он — один.

Николаша в ответ развернулся, окунаясь в глубокий снег чуть не до подмышек, пропахал придорожный сугроб, выломал там ивовый прут. И мы через поддужное колечко навесили колокольчик на середину прута, а сами взялись за концы попарно. Слева Николаша с Нюркой, справа Метка и рядышком с нею — я.

Взялись, засмеялись, колокольчик озорно отозвался, и мы — полетели!

И это был полет — настоящий! Настоящий потому, что несли нас не ноги, несли не озорные наши, молоденькие силенки, а увлекал вперед, как бы подымая нас между светлою в ночи дорогой и яркозвездным небом, удивительно крылатый, колокольчиковый звон!

И вот он ворвался впереди нас в деревню, и там сразу заметались до этого недвижные в окошках огоньки. Там все заждавшиеся было добрых вестей гадальщицы — будущие невесты повысыпали на широкую, на снежную, в звездных отсветах улицу, и — стоят, изумленные, молчат, не шлют нам навстречу никаких вопросительных возгласов. Да зато мы сами по зачину бедовой Метки им кричим:

— Девки! Девки! Ждите, надейтесь! Мы несем, везем вам скорую свадьбу! Свадьбу скорую да удачную!

И тогда все, кто нас расслышал, кидаются с веселым хохотом за нами, но нас не догнать.

Нас вдоль деревни и дальше за деревню ходко, всех вместе уносит колокольчик, который, видно, и в самом деле был и до сей поры остается немножечко колдунским.

Ведь те глубокие, под крещенскими звездами снега давным-давно уже сменились для меня снегами иными, а я все помню Николашу, помню Нюрку и все сердечней вспоминаю ту девочку со странным именем — Металина.

Вспоминаю, наверное, за ее звонкость, за ее смех, так похожие на заветный колокольчик Екимыча.

Золотые острова - i_007.png

ЗОЛОТЫЕ ОСТРОВА

Золотые острова - i_008.png

Началось все с того, что сидели мы в августовских сумерках — я да мама — на крыльце.

Наш невысокий, в один этаж, многосемейный железнодорожный дом наконец-то угомонился. Настал час, когда в теплых бревнах дома заводит свою пиликалку сверчок, и под его старательную песенку засыпает даже ветер.

Над тихим двором чернеют тополя, в их не-колышимой листве переливаются звезды; духота дня исчезла, воздух легок. На станционных путях как-то особо добродушно перекликаются паровозы.

А когда, щедро пылая огнями окон, к нашей маленькой, затерянной среди полей и темнохвойных лесов станции прибывает пассажирский поезд, то кажется, что уютно уменьшился и весь огромный мир. Неблизкое стало близким, и до нас, здешних скромной станции жителей, как бы вдруг с этими сверкающими вагонными окнами долетает и отсвет всех самых дальних, всех самых прекрасных на свете городов.

А еще кажется: яркий во тьме поезд у перрона замрет, и к нам с него сойдет гость.

Он появится со стороны белого вокзала на едва приметной в сумерках дорожке; и вот мы всё глядим, всё глядим…

Смотрели мы на дорожку и в тот августовский вечер.

И вдруг мама говорит:

— Идет…

Я так и вздрогнул:

— Кто?

— Он… Гость… — говорит мама.

И вижу, сама верит не верит, но со ступеньки привстает, а в полумраке под тополями к нам движется воздушно-светлая, невесомая фигурка.

Мы еще и шагов не расслышали, а она уже близко. Она, покачивая какою-то ношей в обеих руках, нам кричит:

— Что не встречаете?

Тут мама кричит сама:

— Миля! Миля!

Мама срывается с крыльца, тащит меня за собой:

— Гляди, Лёвка: это моя родная сестренка, твоя тетя Миля, приехала на каникулы из техникума, из самого Питера!

И вот они обнимаются, а я на внезапную гостью гляжу и тетей ее назвать не могу. Она даже в моем мальчишеском понятии совсем, совсем молоденькая.

Она и в комнате нашей, когда мы туда с темного двора зашли да включили свет, осталась такой же.

Лицо юное, румяное. Глаза смешливые, серо-синие. Платье белое, легкое. И стоит она — эта тетя Миля — перед нами… босиком!

— Вот так питерка! — ахнула мама. — Зачем туфли-то держишь в руке? Бережешь?

Миля ставит туфли у порога на пол, опускает рядом маленький чемодан, улыбается:

— Берегу не туфли, а настроение. Соскучилась на городских камнях по живой земле и, как с поезда спрыгнула, так сразу и туфли долой! Нашлепываю к вам прямо по теплой пыли, напеваю от радости сама, и напевает во мне каждый суставчик. Славно у тебя тут, Фаня! Поезда почти у порога, леса да поля почти под окошком… Молодец ты, что устроилась работать в здешней школе!

Она все говорит, она все улыбается. И столько в ней бодрости, напористого настроения, так она — питерская, городская — нахваливает нашу тихую, в общем-то ничем не выдающуюся станцию, наш поселок, что и я улыбаюсь, радуюсь и совсем уж решительно, без малейшего смущения называю гостью не тетей, а просто — Милей.

Когда же она достала из чемоданчика подарки — маме крошечный, в полтора наперстка, флакон духов, а мне цветастую, толстую книжищу под названием «Волшебные сказки», то я, потрясенный, так и вскричал:

— Ой, Милюшка!

Я в эту книгу так и впился глазами, воткнулся носом, а Миля с мамой уселись пить чай.

Меня тоже позвали пить чай. Но мне не до чаев. Я уже за синими морями, за высокими горами в неведомом царстве, в нездешнем государстве разыскиваю царевну-лягушку, а путь мне освещает жароптицево перо.

Лишь со второго или даже с третьего раза мама приводит меня в чувство. Она дергает меня за рубаху:

— Слышишь нас или нет?

— Слышу, слышу…

— Ничего ты не слышишь! Оторвись от книги хоть на минуту… Миля спрашивает: не сводишь ли ее утром по ягоды? Мне самой нельзя, у нас в школе переэкзаменовка двоечникам-осенникам, а ты и без меня знаешь все ягодные полянки.

— Знать-то знаю, — отвечаю я, вполне теперь очнувшись, — знать-то знаю, да вот только…

И тут, если признаться по совести, мне хочется договорить: «Вот только, если идти по ягоды, то это значит — на целый день распроститься с новой книгой!»

Но книгу подарила Миля, и тогда я говорю иначе, но тоже правду:

— Главные ягоды уже почти отошли. Земляника отошла и малина. Ну, разве осталась на Сухом болоте за увалами голубика, да туда идти далеко.

Отвечая так, я надеюсь: Миля, горожанка, напугается. Я рассчитываю: Миля махнет на свою затею рукой. Но она глядит на меня с лукавым прищуром:

— Ох, Лёвка! Кабы я знала, что ты такой хитрец, то и книгу тебе подарила бы не вдруг… Ведь стращаешь ты меня только из-за нее.

— Верно! — сознаюсь я и сам вместе с Милей, вместе с мамой смеюсь.

И вот, чтобы к утреннему походу быть свеженькими, мы убираем со стола чайные чашки, выключаем свет и укладываемся спать.

Миля с мамой в темноте еще шепчутся. В теплой стене со стороны улицы продолжает наигрывать сверчок. А я под собственной щекой, под горячей подушкой трогаю ладонью приятно прохладный, приятно пахнущий краской переплет книги и так, в обнимку с книгой, засыпаю.

Во сне ко мне приходит Сивка-бурка, вещий каурка, волшебный конь. Он клонит точеную, с широкими глазами голову, колышет седым свесом гривы, шепчет: «Встань! Войди в одно мое ушко, выйди в другое!», он обдает меня теплым, совсем живым дыханием.

Я поворачиваюсь на бок, разлепляю сонные ресницы, а это не Сивка, это плещет в наше окно утреннее солнце.

Мамы дома нет. Мама, как видно, в школе. По комнате легко расхаживает Миля.

Она останавливается перед зеркалом, примеряет на голову мамину простенькую, с белым горошком по синему полю косынку. Она повязывает косынку снизу подбородка по-старушечьи, туда-сюда поворачивается, насмешливо кажет самой себе язык.

Вдруг в зеркале видит мои раскрытые глаза, но ничуть не смущается:

— Вот так кавалер! Вот так провожатый! Спишь, пока солнышко в нос не упрется!