Колосья под серпом твоим, стр. 79

Кирдун, всхлипнув, двинулся к двери.

Алесь смотрел, как Вежа невидящими глазами уставился на черный, мокрый парк, на голые деревья, на лапинки снега и на синий, вздувшийся Днепр.

Тревожно кричали в ветвях грачи.

И вдруг дед грубо выругался. Впервые за все время, как его знал Алесь:

— Мать их так… мать их этак и разэтак… Не пустят в университет — в Оксфорд отвезу. Загорский, видите ли, потенциальный царский преступник… Плевал я на них…

XXXI

Майка-май, Майка-май, — звенели за окнами капли. И Майка Раубич, рассмеявшись от счастья и предчувствия, приникла к окну. Зеленоватые, как морская вода, глаза девушки жадно смотрели на мокрые деревья, на белоснежный сад, на черные куртины, по краям которых уже цвели бархатные анютины глазки.

Сумерки надвигались на сад. Мягкие, влажные, майские.

Только что отгремела первая гроза. Нестрашная, грохотливо-радостная, майская гроза. И теперь под окнами старого теплого дома буйствовала лиловая сирень.

Мокрый и сладкий ветер летел в окна.

Весь этот день большой дом в Раубичах бурлил от сумятицы и кутерьмы. Готовились ехать на бал в Загорщину. Подшивали, гладили, мылись. Нитки свистели в руках швей. Шум утих всего лишь час назад.

Михалина стояла у окна, положив руки на подоконник, словно подставив их нежным поцелуям свежего воздуха.

Это все же было счастье. Счастье первого взрослого бала, счастье первого взрослого бального платья, белого, в почти белом, лишь чуточку голубоватом кружевном чехле.

Самые противоречивые чувства — стыда и гордости — обуревали ее, когда она смотрела на свои оголенные плечи и руки, еще тонкие, но уже не детские, на бледно-розовый цветок розы в пепельных, с неуловимым золотистым оттенком волосах.

Она не знала, красиво ли все это: матово-белое, с прозрачным глубинным румянцем лицо, рот, одним краешком немного приподнятый вверх, брови, длинные, с причудливым изломом и потому чуть высокомерные.

Но она видела себя как бы новой, чужой, и эта чужая шестнадцатилетняя девушка нравилась ей.

Огромные глаза смотрели на нее из зеркала настороженно, вопросительно и счастливо.

И это было такое счастье, что она рассмеялась.

А в соседней комнате глупая нянька Тэкля будила Наталку. Не могла подождать, пока уедут.

— Вставай, встань, ласочка. Уснула, не помолившись… Нельзя спать без молитвы.

Наталка бормотала что-то и отталкивала руки старухи. Господи, ну зачем это. Вот глупая нянька. Для молитвы будит ребенка. Ничего не скажешь, резон.

— Нужно «ати» [97] боженьке сказать… А не то волчок за бочок ухватит.

А что б тебя… Такая уж нужда одолела.

— Да я не хочу-у-у, — хныкала Наталка. — Я… спать.

— Читай-читай.

Майка прислушалась. Сонный голосок читал в соседней комнате:

Среди ужасного тумана

Скиталась дева по скалам.
Кляня жестокого тирана,
Хотела жизнь предать волнам.
— Так-так, — хвалила ее Тэкля.
И опять шелестел сонный голосок:
Теперь куда я покажуся,
Родные прочь меня бегут.
Нет, лучше в море погружуся,
Пускай оно меня пожрет.

Майка прыснула.

— Все, — со вздохом сказала Наталка.

И вдруг добрая жалость охватила Майкино сердце. Она быстро прошла в комнату сестры. Наталка, заспанная и розовая от сна, умащивалась в кроватке.

Девушка, ощущая какую-то очень непонятную, совсем не сестринскую жалость к Наталке, подошла к ней и взяла на руки, нисколько не заботясь, что изомнет платье. Наталка раскрыла черные глаза, обхватила Майку за шею горячими, тоненькими ручками.

— Майка, — сказала за спиной пани Эвелина. — Сейчас же положи. Изомнешь платье.

Наталка прижалась сильнее, словно ища спасения. У Майки сжалось сердце:

— Мамуленька, возьми Наталку, возьми Стася… Загорские обижаются, когда не берем.

Темно-голубые глаза пани Эвелины смотрели на сестер. Потом улыбка тронула ее губы:

— Н-ну…

— Едем, едем, Наталочка, едем… — И Майка запрыгала вокруг матери.

…Выехали все вместе в дедовской огромной карете, которую держали специально для таких случаев.

Майка чувствовала себя чудесно. Сердце сжималось от ожидания. Чего она ждала, она не знала и сама. Скорее всего — беспричинного, молодого, такого большого, что сердце останавливается, счастья.

С Алесем они мало виделись все эти годы. Она была в институте — он в гимназии. А летом, когда он жил в Загорщине, отец возил ее то на воды, то в гости к теткам. За годы невольно выросла какая-то непонятная отчужденность. Чужим и почему-то моложе ее казался ей соседский сын, которому она когда-то подарила свой железный медальон.

И все же она ждала.

У нее был такой счастливый вид, что Ярош Раубич наклонился к ней. Глаза без райка виновато улыбнулись.

— Что с тобой, дочушка?

— Ничего, — смущенно сказала она. — Мне кажется, должно что-то случиться.

— У тебя всегда непременно что-то должно случиться, — сказал солидно Франс.

А пан Раубич смотрел на детей и думал, что Франс взрослый хлопец, да и Майка уже почти взрослая паненка… Он думал и со страдальческой улыбкой, как каторжник свою цепь, вертел железный браслет с трилистником, всадником и шиповником на кургане.

…Итальянские аркады белого дворца, перечеркнутые черными факелами тополей, открылись в конце аллеи. Полыхали огромные окна. По кругу медленно подъезжали к террасе кареты и брички. Плыла по ступенькам вверх пестрая толпа.

Майка вышла из кареты и, рядом с Франсом, двинулась навстречу музыке, свету, благоухающему теплу. Музыка пела что-то весеннее, такое мягкое и страстное, что слезы просились на глаза.

На верхней ступеньке стоял Вежа с паном Юрием и пани Антонидой.

— Раубич, — тихо сказал он, — радость, радость мне… А ты слышал, что царек сказал на приеме московских предводителей дворянства?

Поднял палец:

— «Существующий порядок владения душами не может остаться неизменным…» О! Как думаешь, радость?

Широковатое лицо Раубича заиграло жесткими мускулами. Тень легла под глазами.

— Если б это от чистого сердца, радость была бы. А так это, по-моему, что-то вроде предложения Браниборского. Говорит о радости, а у самого челюсти, как у голавля, жадные, двигаются.

— И я думаю, — иронично улыбнулся дед. — В либерализм играет. Как его дядька. Ну, и окончит тоже… соответственно… Игры все…

Узкая, до смешного маленькая ручка пани Антониды тронула Вежу за локоть:

— Отец, здесь дети.

Дед замолчал. Потом взглянул на сноху и добродушно улыбнулся. Он стал заметно мягче относиться к ней — был благодарен за внука.

— Пани Эвелина, — улыбнулся пан Юрий, — радость беспредельная, что приехали… Франс, да вы важный, как магистр масонов… А Стах… Нет, смотрите вы, каков наш Стах… А ты, Наталочка, все молодеешь. Что же с тобой дальше будет, олененочек?

Смеялись его белоснежные зубы.

— И Майка, — неожиданно серьезно сказал он. — Вы сегодня удивительны, Майка… Алесь сейчас придет. Он ушел размещать хлопцев.

Вежа смотрел на Майку.

— Ты? — спросил он. — Сколько же это?

— Шестнадцать, — сказала пани Эвелина.

— Та-ак. Пожалуй, теперь уже тебя не назовешь чертиком…

— Что удивительного? — сказал Раубич. — Окончила институт.

Детей отвели в их зал, в тот самый, где когда-то они разбили вазу. Майка вспомнила: черепок с хвостом синей рыбки до сих пор лежит в шкатулочке.

В зале слуги скребли восковые свечи. «Стружки» сыпались на дубовые кирпичи пола. Дети потом, танцуя, разнесут все ногами. Будет лучше, чем специально натереть.

Майке сразу подумалось: «А нам теперь сюда, в эту комнату, уже нельзя. Мы теперь взрослые».