Колосья под серпом твоим, стр. 69

И еще на многочисленные могилы людей.

Потому что кто-то учил умирать, а не жить.

Отдали Малахов курган. Ушли из Севастополя.

Расплатились за все десятилетия, когда распинали все молодое, мужественное, талантливое.

А между прочим, последних слов императора, за которые с таким рвением распинались тысячи Гедиминов, не было. Их придумали потом, чтоб люди учились гибнуть не ропща.

XXVIII

В августе тысяча восемьсот пятьдесят пятого года к Алесю, который в это время жил у Вежи, прискакал из Загорщины Логвин, привез письмо в грубом пакете из серой бумаги.

«Дружище! — писал Калиновский. Я окончил свою мачеху-прогимназию. Еду поступать в альма матэр. В Москву. Хотелось бы повидаться с тобой, да только знаю: невозможно. Немножко подзаработал, получил у начальника губернии паспорт и подорожную за номером пятьдесят шестым. А в ней — все. Двуглавая курица, рубль серебром гербовых взносов, приметы (лицо — овальное, тяжелое, лет — семнадцать, рост — средний, волосы — темно-русые, брови — черные, глаза — синие, нос и рот — умеренные, немного крупные, подбородок — обычный, — расписали, хоть ты на Ветку, к раскольникам, убежишь, и то найдут). Такая чушь! Начинается подорожная, как выяснилось, словами: «По указу его Величества государя Александра Николаевича…» Аж вот как! Как будто каждого путника хлопает по плечу: «Езжай, братец, счастливой тебе дороги».

Вот я и еду. В Минске сделал остановку на четыре дня и отсюда пишу. Город большой и довольно-таки грязный. Только очень полюбилась Золотая Горка с часовней святого Роха. Деревья вокруг, и так красиво поблескивает издали Свислочь, и дома за ней, и церкви. Приятно сидеть и мечтать.

Путешествие пока что нравится. Едешь себе, ни о чем не думаешь, звонок не звенит, впереди — свобода, видишь людей и новые места.

Десятого попаду, если верить подорожной, в Оршу. Буду там часа четыре и совсем близко от тебя, каких-то сотню с лишним — точно не подсчитывал — верст. Но это тоже далеко, так что не увидимся и в этот раз. И дорого. Мне прогонных за две лошади с проводником выпало что-то около семи рублей, тебе будет — в два конца — рубля два с полтиной. Чего уж тут. Так ты в это время просто подумай, что я близко, и я обязательно почувствую.

А когда окончишь на будущий год гимназию, что думаешь делать? Сидеть медведем в своей берлоге или ехать учиться дальше? Если второе — поезжай туда, где буду я. Поговорим обо всем-всем. Есть много интересных новостей».

Алесь пошел к старому Веже. Тот сидел на своей любимой террасе.

Внук остановился, не желая его беспокоить.

— Я слышал тебя еще за пять комнат, — не поднимая век, сказал дед. — Что у тебя там?

Алесь подал ему письмо.

Старый князь открыл глаза.

— Твой Кастусь, — сказал он. — Ты даешь мне, чтоб я прочитал?

— Да.

Пан Данила далеко отставил руку с письмом и стал читать.

— У него хороший, ровный почерк, — сказал он. — Он случайно не из «умеренных и аккуратных»?

Глаза его, наверно, увидели слова «двуглавая курица», и он улыбнулся.

— Извини, сам вижу, что это не совсем то. Ну, а что, если где-то в Бобруйске сидит почтмейстер Шпекин?

Покрасневший Алесь пожал плечами.

— Печать, — сказал он.

— Печать! — передразнил дед. — Печать можно снять горячей бритвой, а потом посадить на место.

Дочитал до конца.

— Из небогатых, — сказал он.

— Я говорил вам это, дедушка.

— Вы и в дальнейшем намерены пользоваться услугами государственной почты для передачи друг другу свежих сравнений и искренних высказываний, подобных этим?

— У нас нет иных путей общения. Мы далеко друг от друга.

— Зачем ты показал мне это?

— Я хотел еще раз показать вам, какой… какой он.

— Если ты хотел показать мне, какой он умный, так ты не мог бы достичь своей цели лучшим образом. Я в восторге от его умственного развития и… гм… осторожности.

Он протянул руку за папиросой.

— Я на седьмом небе от благородного восхищения родиной. Mais il faut aussi quelque intelligence. [90]

Дед, ни слова больше не говоря, пускал душистый дым и писал папиросой в воздухе какие-то дымные иероглифы, которые расплывались раньше, чем кто-нибудь мог бы их прочесть.

Он делал это долго, очень долго.

И мысли деда прочесть было труднее, чем эти серые живые знаки в воздухе. Кондратий появился в дверях неожиданно.

— Что, — спросил Вежа, — никого больше не было?

— Я был ближе всех, — сказал Кондратий.

Алесь понял, что все это время Вежа держал ногу на звонке.

— Слушай, молочный брат, — сказал Вежа. — Я знаю, ты почувствовал, что что-то случилось в доме. Возможно, хотел узнать, что привез Логвин.

— Очень надо, — буркнул Кондратий.

— Но ты все же не мальчик, чтоб бежать на каждый звонок. Ты — брат и надсмотрщик за лесами. Твоя жена — вторая хозяйка в доме после Ефросиньи.

— Да уж, — сказал Кондратий. — Никто не запретит моей жене вымыть пол, если она захочет. Пани какая!

Дед осекся.

— Что надо пану брату Даниле?

— Тройку для панича, — сказал дед. — Сейчас.

Кондратий ушел. Какое-то время царило молчание.

— Дедуля, — тихо сказал Алесь, — я этого никогда не забуду.

— Не стоит благодарности, — ответил дед. — Я эгоист, ты же знаешь. Я хочу, чтоб у государственной почты было хотя бы на два письменных доказательства меньше. Мне не хотелось бы, чтоб тебя с твоим Кастусем за чепуху сослали куда-то на Орскую линию.

— Я понимаю…

Вежа вздохнул.

— Сегодня какое?

— Девятое.

— Одни сутки. Если поспеешь, можешь встретить.

— Тогда лучше верхом.

Дед помолчал.

— Так что хватай его на яме и тащи сюда. Передай: не приедет — тебе будет больно, а я за тебя обижусь. Любопытно посмотреть, что это за птица, с которой делиться приходится.

…С удил коня падала пена, когда Алесь, миновав аллею, ведущую к белым стенам и блестящим маковкам кутеянского монастыря, вырвался наконец на край высокого плато и увидел крутой спуск дороги, синюю ленту неширокого здесь Днепра, а за ней городок, что уютно примостился между Днепром и небольшой речушкой.

Конь, оседая на зад, спускался к наплавному мосту, неуклюже лежавшему на воде.

У Алеся не было времени рассматривать все. На станции ожидал Кастусь, который вот-вот мог уехать.

Конь застучал подковами по настилу. Воз с сеном встретился как раз на середине, и вода залила бабки коню. Конь потянулся к воде, Алесь поднял удилами его голову.

Справа торчали из воды мощные, полуразрушенные арки каменного моста, когда-то, видимо, такого широкого, что три воза с сеном могли проехать рядом и еще сталось бы место двум всадникам.

Это были руины «моста на крови», на котором когда-то решали свои богословские вопросы заднепровские монахи с их поклонниками и горожане из католиков, возглавляемые школярами из иезуитского коллегиума.

А поскольку на продолжительные диспуты ни у кого не хватало ни времени, ни ума, то убеждали друг друга в справедливости «своего» Христа способом, в котором было мало терпимости и еще меньше гуманизма. Не последними доводами в этом споре было заушательство, удары разной силы Библией или ковчежцем по голове, пинки.

К числу неопровержимых доказательств, с которыми уже невозможно было состязаться, относились удар безменом по голове и сбрасывание с высоты в воду.

Поднявшись на другой берег, Алесь опять погнал коня. Промелькнули слева замчище, Николаевская церковь и два костела. Поодаль легко возносились в небо две колокольни Покрово-Гуменной церкви.

Замковой улицей вырвался на Петербургскую, высекая подковами искры из каменных плит.

Возле одноэтажного каменного здания ямской станции стояла запыленная — хоть ты пальцем на ней пиши — почтовая карета, и люди стояли на ступеньках, а кучер с почтальоном уже привязывали веревками корзины и чемоданы.