Колосья под серпом твоим, стр. 65

Раненый Война убежал. За ним гнались три часа и уже ночью загнали его в болото, залитое водой. Мокнуть никому не хотелось, тем более что шли по кровавым следам, которые тянул Война по росянке и сивцу. Поэтому реквизировали три плоскодонки и с факелами двинули за ним. Верхом поехал только Мусатов на своем чалом.

Прочесали все — и напрасно: то ли не увидели в темноте, то ли человек захлебнулся, то ли успел улизнуть из болота в лес, к счастью не такой уж и большой.

Буланцов по приказу Мусатова оцепил лесной остров. Сам Мусатов остался у края болота, зная, что волк всегда кидается от загонщиков туда, где, как ему кажется, никого нет и где его ожидает охотник.

Он думал — и вообще резонно, — что Война спешит как можно дальше уйти от болота. Он не мог и представить, что рана слишком тяжела, чтоб далеко удрать, что она в ногу, что, лишь собрав последние усилия, убегал от них так долго человек, который выше всего ценил свободу.

И Мусатов остался. Слез с лошади и присел на кочку, зная, что ожидать ему придется никак не меньше часа.

Война видел это. Он лежал на том самом месте, где нашел его Алесь, саженях в тридцати от Мусатова. А поскольку для Войны это был единственный путь спасения, он действовал более осторожно, чем его враг.

Он пополз. Пополз не спеша, зная, что каждое поспешное движение — это его, Войны, смерть.

Ему повезло. Жандарм оглянулся лишь два раза. Он знал, что зверь никогда не бежит с лежки, пока не услышит галдежа загонщиков.

Война не хотел убивать. Шум к добру не приведет. Кроме того, ему необходим был покой на пару недель, пока он отлежится и выздоровеет. Он знал: если убьет, власти нагонят в округу столько сыщиков, что это будет конец.

Он полз к коню. И когда до чалого осталось каких-то три шага, он резко поднялся и из последних сил обхватил коня за шею. Копь фыркнул и шарахнулся в сторону. Мусатов услыхал фырканье и обернулся.

Заслоненный лошадиным телом, стоял совсем неподалеку от него тот, за кем они охотились. И пистолеты были в обеих руках Войны. Первый выстрел жандарма неминуемо свалил бы коня, и первый выстрел мог быть смертельным для него, Мусатова, если в ответ грохнут пистолеты врага.

Этот не промахнется, Мусатов, к сожалению, слишком хорошо знал его.

— Мусатов, — сказал Война, — покажи свои козыри.

Зеленоватые глаза жандарма с полным сознанием опасности смотрели на Войну. Мусатов в первое же мгновение трезво оценил обстановку, понял, что Война стрелять не будет, если не выстрелит он, Мусатов, и, значит, ему не придется платить за игру жизнью.

Потому он сразу понял: проигрыш.

И он с твердой улыбкой положил руку на рукоятку пистолета.

— Козырный король, — сказал он.

— У меня туз и дама, — сказал Война. — Бросай карты.

— Я знаю, — сказал Мусатов. — У тебя две биты, у меня одна.

— К счастью, — сказал Война.

— К сожалению, — сказал Мусатов.

— Бросай, — сказал Война.

— Сейчас, — сказал Мусатов.

— Вывинти кремень.

— Почему бы и нет, когда любезный господин просит?

Руки Мусатова вывинтили кремень и отбросили его. Война знал теперь: чтоб поставить новый, надо две минуты, и пока он не двинется, Мусатов не начнет. Значит, самое малое — сто восемьдесят саженей.

Скрипя зубами, он попробовал сесть, сорвался, чувствуя, как с висков стекает холодный пот, и снова почти одними руками забросил в седло свое изболевшее, тяжелое тело.

И сразу взял в бешеный галоп прямо по воде, что заливала луг, туда, к далеким гривам, в брызгах воды, в пене.

Теперь ему, Войне, никак нельзя было проиграть.

Упадет от выстрела, свалится на этой равнине — возьмут голыми руками. Так далеко, так еще далеко до грив, до спасительных стариц за ними, до плавней с высокими камышами, до берегов, заросших непроходимыми кустами крушины, обвитыми хмелем, до Днепра, за которым леса и овраги!

Выстрел грохнул далеко за спиной. Мусатов справился за каких-то полторы минуты, даже меньше. Все равно между ним и пистолетом добрых сто шестьдесят саженей. Он недосягаем.

В душе Война дал себе слово никогда больше не шутить. Стоило чалому споткнуться — и в Суходол привезли б на телеге «труп известного бандита».

Но в душе он и гордился, ибо знал: над Мусатовым будут смеяться даже враги. И поделом, потому что он, тяжело раненный, обвел загонщиков вокруг пальца и вырвался из кольца на коне их начальника, того, кто еще несколько минут назад был уверен в полной победе.

Чалый вынес всадника на гребень гряды, и оттуда, с высоты, Война увидел оставшийся позади залитый луг, точки людей на другом его краю, а перед собой заросли и далекую-далекую ленту Днепра.

XXV

Это было тяжелое и страшное время.

Вся необъятная империя коченела и немела от чудовищного политического мороза, что вот уже двадцать шесть лет висел и космато ворочался над ее просторами. Каждый, кто пытался дохнуть полной грудью, отмораживал легкие.

Говорить разрешалось только ложь, любить — только православие да императора, ненавидеть — только вольнодумцев (которых никто не видел, так их было мало).

Литература держалась на каком-то десятке смельчаков, которых гнали и распинали все, начиная от всероссийского квартального и кончая квартальным обычным. Да и смельчаки говорили чаще всего приглушенным голосом, потому что на каждого относительно честного было по двадцать цепных псов, способных на все.

Большинство не выдерживало и, сказав смелое слово, сразу начинало шаркать ногой и просить извинения, пугаться своих прошлых убеждений. «Мертвые души» назвали «трижды ложью, поклепом на российскую действительность и опорочиванием основ».

Великие завоевания человечества империя объявила вздором, правду — злостным подкопом, инакомыслящих — преступниками, которые не хотят величия отечества.

Бог был похож на будочника, а будочники — на разбойников.

Шпицрутены и полосатые будки стали символом.

Счастливых не было.

Все приносилось в жертву идолу государственной мощи.

И потому Алесь, который до этого жил в ином мире, особенно болезненно воспринял гимназическую обстановку. Тесно, удушливо, убого по мысли, ограниченные учителя.

В здании длинные мрачные коридоры со сводчатыми потолками. Полы коридоров и ступеньки лестниц выложены чугунными плитами. Плиты отполированы до блеска в середине, а у стен черные, матовые.

Звенит звонок. Выйдешь в коридор, и за единственным окном не Днепр, а казенные городские стены, выкрашенные в одинаковый «иерусалимский», а попросту, по-малярски, в желтый цвет.

Весь город напоминает казарму или больницу. И от этой казарменно-больничной действительности хоть ты волком вой.

Он хотел было попросить родителей забрать его отсюда, отправить в другое место или за границу.

Туда пускали неохотно, но Вежа мог бы добиться разрешения.

Поначалу этому помешала гордость. А потом он даже радовался, что не убежал. Потому что Мстислав привел к нему друзей — Петрака Ясюкевича, Всеслава Гриму и Матея Бискуповича, сына того пана Януша, с которым Загорские ездили на Кроеровы «похороны». Матей похож на отца как две капли воды. Ясюкевич красив, как девочка: большеглазый, волосы словно золотая паутина. А Грима просто увалень, но самый умный из всей компании. Это было видно хотя бы по тому, что голова у него была огромная и вся шишковатая — «ум вылезал наверх».

Месяца три они присматривались к Алесю, а потом Грима зашел к нему и сказал, что они хотят организовать сообщество и предлагают Алесю стать их товарищем, если он того пожелает.

Алесь согласился, и они торжественно приняли его пятым членом в «Братство чертополоха и шиповника». Члены его читали запрещенное и спорили до пены на губах. И все это было интересно, потому что Грима доставал где-то такие книги, сам вид которых дышал запретом и опасностью. Доставал чаще всего на одну ночь, поэтому читали вслух и спорили до позднего зимнего рассвета. Это было удобно делать на квартире у Загорских или в небольшой комнатушке Гримы, где он жил один.