Колосья под серпом твоим, стр. 178

И за нею была земля, а перед нею течение, и следующий паводок должен был кинуть грушу в волны, и ей стоило б подготовиться к смерти.

Но она не знала этого, она цвела.

И лепестки падали в быстрое течение.

Где она теперь? Алесь долго смотрел на обрыв и наконец увидел то место. Под обрывом растаял снег, и в проталине что-то чернело.

Мертвый ствол занесенной песком груши.

Сани завернули и остановились перед крыльцом загорщинского дома. Алма, старая уже, толстая, как туго набитый мешок, замахала хвостом, побежала к саням, потом увидела чужих с оружием и залаяла на них так, что казалось, разорвется все ее тельце.

Змитер взял Ургу и ушел с ним. Уехали и солдаты. Алесь стал медленно подниматься в дом.

…Он бродил по комнатам, сам не зная, что ему нужно. И наконец пришел туда, где они с Майкой еще детьми смотрели сквозь цветные стеклышки. Все было как прежде. Вот на этой кушетке когда-то сидела Майка, когда он отвел глаза на стену и увидел ее, черную, с лиловыми волосами.

А вот и ящичек со стеклышками. Если смотреть сквозь красное стекло, какое страшное дымно-багровое пламя плывет над миром.

Такое страшное, что вот-вот заревут трубы архангелов и небо упадет на землю.

А это что?

Бог ты мой! Осколок китайской вазы, которую разбили тогда. Дед еще сказал:

«Бейте, так ей и надо». И раздал осколки. Интересно, сберегла ли их Майка? А Франс?

Сколько друзей, ровесников… Можно склеить все эти осколки, и снова будет ваза.

А вазу поставить в общем солнечном доме, в котором будут жить они все.

Ваза. Белая ваза с синими рыбами.

Он пошел по полутемным комнатам.

Черные ели. Мраком наполненный дом. За окнами гостиной холодная звезда горит между деревьями. Что это, начало конца или конец начала?

Хоть бы быстрее, хоть бы быстрее восстание! Пусть даже смерть! Потому что невозможно дальше терпеть это гнилое, душное лихолетье, ложь, рассуждения кроеров, мусатовых, корвидов, дэмбовецких — всего этого сброда.

И невозможно больше сидеть в этом доме, видеть в темных окнах конусы елей и острую, как солдатский багнет, направленный в твое сердце, звезду. Невозможно видеть рабов и господ, невозможно научиться терпению, видеть, как другие совершенствуются в лести. Невозможно видеть церковь, короны, расшитые мундиры.

Невозможно видеть на каждом перепутье, над всей страной взлет распятых рук.

Лучше бы уж ему, Алесю Загорскому, выкупить грехи всех, своей кровью добыть освобождение для всех, погибнуть за всех.

Он вдруг понял, чего ему недостает, пока нет битвы. Пусть его друзья и он сам презирают стихи. Сегодня он не может без них.

Перо бегало, оставляя строки:

Чем ты прогневала бога? И чем раздражила,

Что над тобой, не воспетой и сотнею строф,

Маятник времени рухнул, костельная тьма закружила,

Тьма пригвожденных ладоней, бессчетных неправых голгоф?

Что ты земле причинила — от фьордов до Рима,

Чтоб на ветру коченеть и в огне задыхаться, скажи,

Чтоб умирали в Сибирях твои молодые багримы,

Чтоб Достоевским твоим уходить за твои рубежи?

Кто обокрал твою память, моя дорогая,

Что на распутье веков, забывая о муках святых,

Лучших поэтов своих ты забвением смертным караешь,

Что побиваешь каменьями лучших пророков своих?

Верую: в час, когда злоба угаснет на свете,

В час, что звездою Полынью взойдет над криницей твоей,

Ты на суде — под архангелов трубы -

Марии ответишь,

Скажешь единое слово за всех на планете людей:

«Матерь сынов человечьих! Я кровь отдавала живую,

Чтобы воскресла для всех человечность на стылой золе…

Вот почему, если я на земле существую,

Можно — за это одно -

отпустить прегрешенья земле».

Он не верил в бога, а образы получились мифологические.

Да и разве в этом дело, если гибнет все лучшее, если правду говорят булгарины, а за свободу воюют муравьевы, если над землей взлет распятых рук?

Он смотрел в окно на звезду. И вдруг увидел…

…В небе стояли светлые столбы от горизонта до зенита. Они менялись местами, крайняя их грань была ярко-багровой, она разгоралась и напоминала пожар. А посередине поднимались белые полосы и столбы.

Редкое на юге и потому слабое, вставало над землей северное сияние.

ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ

Пока что это конец книги. Пока что.

И, одновременно, не конец. Начало.

Конец книги это потому, что мне страшно приступать к ее окончанию. И начало потому, что мне нельзя эту книгу не окончить.

Понимаете, все, что вы в этой книге прочитали (невзирая на все наезды, драки, осады, дуэли, даже убийство), — было идиллией, «сялянкай», как говорили предки. Теперь начинается нечто серьезное.

Начинаются муки, страдания отдельных, дорогих мне людей, и народа, массы, еще более мне дорогой, потому, что я — кровь от крови ее.

С каждым из этих людей, с каждым человеком из этой массы я сродни с самого начала дней своих.

Страдания и раны каждого из них болью отзываются во мне.

Эти люди, быть может, стали дороже мне, чем мои родные, двоюродные и иные братья, погибшие в войнах. И как мне теперь — в тысячный раз — переживать раны и смерть моих близких?!

Переживать каждый последний взгляд, вздох, слово братьев кровных. И их врагов.

Потому что враги тоже не всегда были виноваты. Когда шли вперед под пулей, нацеленной им в затылок.

Это только лгут, что у писателей не болят сердца за людей, созданных ими, проведенных через «выдуманную» ими же самими жизнь.

Эти лжецы просто никогда не писали даже посредственных книг.

Точно так же, как лгут, что писатели вообще «выдумывают» какую-то жизнь.

Жизнь «выдумать» нельзя. Ее можно только воссоздать. Такой, какой она была, со всеми радостями и со всеми потерями. Со всеми воспоминаниями прошлого. Со всем тем, что пережил ты сам и твои друзья. И со всем тем, что пережили, чем перемучались мои и ваши предки. С тем подсознанием что хранится от них в моей и вашей душе.

Потому что все мы — от них. От их радостей, от их мыслей от всего, чем они жили.

Если бы не работали, не творили, не создавали, не сражались и не боролись они, — нас бы не было.

Это верно. Так же верно как то, что без каждой созданной нами песни правнуки наши будут безмерно беднее.

Без каждой книги, не сотворенной нами, будет беднее моя и ваша родина, самое ценное и, пожалуй, единственное, что дано нам.

И все же дело книги, дело песни, дело вообще всего того, что мы создаем, бывает иной раз мучительным, трудным.

Герои книг и песен зачастую начинают не слушаться, жить своей, не зависимой от автора жизнью.

Они начинают требовать, протестовать, начинают вести себя, как живые.

И очень горько бывает порой, когда «измышленный» тобой человек вдруг по логике самого своего характера, вдруг сламывается, предает или творит еще что-либо, недостойное человека.

Очень жаль, когда твой рыцарь без страха и упрека, достойный всего, самого лучшего на земле, должен идти на эшафот или под пули.

Они все воистину мои дети и, если я чего-то стою как писатель, надеюсь — мне удалось это. Они стали нашими братьями и сестрами.

И потому не упрекайте меня за то, что задержал продолжение «Колосьев».

Мне просто жаль бросить этих людей, моих сестер, друзей, братьев, товарищей в мутный омут войны, ненависти, изгнания.

Жаль отдать их кандалам, ссылкам, виселицам. Подвергнуть последнему унижению и возвышению, которое есть — смерть.

Потому что для этих людей наступают годы ненависти. А Человек не создан для ненависти. И я скорблю по всем этим людям.

И еще немного, наверное, мне жаль самого себя. Как ту грушу над откосом Днепра, которая упала в его волны в 1963 — а в романе — в 1850 году, как всех убитых и замученных за правду на этой земле.

Жаль предписывать прекрасным женщинам, созданным для любви, — траур и ссылку.