Колосья под серпом твоим, стр. 142

— Михаил Юрьевич, правильно.

— Ах, черт! — Дядька как бы сразу вырос в глазах Загорского: это же подумать, кого видел! — И разговаривали вы с ним?

— Почему же не разговаривать, если придется? Что он, турок? Мы с ним и на охоту ходили. И чаёк с ним гоняли. Я там от кофе нашего отвык, все чаёк да чаёк. Исключительный мы сним чай умели делать… Секреты разные были… Он свой у одного друга выпытал — убили его потом под грозной крепостью. По-глупому совсем. А мне мой секрет даром достался: хочешь, чтоб кофе или чай хороши были, — клади как можно больше и того и другого.

— Расскажите, дядька: какой он был?

— Какой… Обыкновенный… Глаза, да нос, да две руки. Невидный такой. Ноги кривоватые, как будто в детстве рахитом болел. Обыкновенный армейский офицер… Только что богатый.

— О чем хоть беседовали?

— Помню я, думаешь, о чем с каждым офицером разговаривал?

«Эх, дядька, дядька, — подумал про себя Алесь, — повезло тебе, а ты…»

Чуть не плюнул с досады, но потом подумал, что вины Басак-Яроцкого здесь нет. Свела судьба с обыкновенным армейским офицером, каких Петро в самом деле видел сотни. Кто отличит под серым сукном одно сердце от другого? Эх, люди! И в самом деле «стыдно-с».

— Помню лишь, что необычайной храбрости был человек. На что уж те басурманы, а он и их перебасурманил. Набрал себе добровольцев — такие же сорвиголовы, как он, — да и пошел гулять… Сам в красной сорочке, в бешмете, конь под ним белый… Что ты думаешь, на такое поглядев, да жизнью не рисковать — это нельзя. Очень даже просто и свихнуться или запить до последнего солдатского креста и забыться, кто ты есть, человек.

Рассмеялся.

— Мы с ним и в крепостях на линии стояли. Это только говорят, что «война, у, война!», а на самом деле война — это тоска. Особенно в крепости. Редко когда что-нибудь веселое произойдет. Был я одно время комендантом крепости Шатой. Одно название, что крепость. Вал, да забор, да кое-где глинобитная стена. Ну, однако, у меня солдаты и несколько пушек. Вот однажды стою на стене и вижу — пыль на дороге. Летит всадник. Ободранный такой джигит. Буркой что-то прикрыл. Подлетает под ворота: «Иван! Открывай!» — «Чего тебе надо?» — «Открывай! Пропал совсем, если не откроешь!»

Снова рассмеялся.

— «Да что тебе здесь надо?» — спрашиваю. Тот как взовьется. Глаза бандитские, жалостные, в горле аж клокочет. «Открой, шайтан. Марушка карапчил». А это у него, значит, денег не было, так он себе девку, жинку, взял да и украл. Хорошо. Впустил я его. Он благодарит. И девка кланяется. А оружие я у него все же отнял. Знаю, чем это кончится. Дал ему с девкой пустую халупу. Думаю: «Попробуйте найти. А если и найдете, поздно будет». Сам ушел чай пить. И двух чашек не выпил, зовет солдат: «Идите на стену, ваше благородие». Иду. Вижу, перед воротами человек пятьдесят конных. Все с ружьями. Ну, думаю, купил себе хлопот из-за чужой свадьбы… Впереди всадников чеченец. Нос словно у ястреба, борода рыжая, как будто, ты скажи, он ее нарочно выкрасил. Глаза бандитские. И папаха белым обкручена… Ходжа! «Иван, открываай, вор у тебя. Карапчил мою дочку. Мы его сейчас резать будем». А я ему: «Ты в своем доме дашь кого-нибудь резать? Вот. А тут мой дом». — «Я в своем доме воров не принимаю». — «Так что, говорю, ни один из твоих гостей за барантой за Терек не ходил»?» Несколько человек рассмеялись. Затем рыжий говорит: «Впусти меня одного». «Ну, один, — подумал я, — ничего не сделает. Да и поздно». «Иди, говорю. Только остальные пусть отъедут, а ты оружие положи». Рыжий говорит: «Кинжал один оставь, Иван».

Ну вот, не стал я рыжего оскорблять. Впустил. Идет он, только глазами по сторонам зыркает. И, как кто его ведет, прямо к той мазанке. Ну, думаю, сейчас начнется. Взял кинжал да как метнул в дверь, зубы оскалив, — тот аж дюйма на четыре впился. Только и сказал: «Гых-х…» Понял, что поздно, но злость сорвал. Да еще как бы сказал этим ударом: «Взял ты мою дочь, так возьми и кинжал, подавись…» А спустя несколько дней помирились. Такая гулянка перед крепостью была — любота! И меня угощали, как посаженного отца.

Помолчал.

— Это приятно вспомнить. А остальное — враки. Народ, главное, хороший. Нельзя мне было того джигита не впустить. Ну что, ну, зарезали б. Мало зарезали людей? Мало их и так резали, чтоб еще за любовь… Знаешь. Как по-ихнему «любимая» будет? Хъеме… Слышишь? Словно подышал… О!..

Дядька шел спать. А Алесь лежал без света и смотрел, как в коридоре бьется в печке огонь.

Домик в саду. Простые люди. Простые слова и воспоминания. Простые напевы женщин в людской.

Чесал он сошки

С моих белых плеч,

Вил он веревки

С моих русых кос,

Пускал ручеечки

Из моих горьких слез.

И он еще больше понял после этих дней: все в простоте, все в близости к этим. Им тяжело, надо быть с ними.

Печка. Отсветы огня.

И вообще — кому было хорошо жить на этой земле? Все, казалось, есть, а болит душа.

Лица плыли перед ним… Пан Юрий… Мать… Раубич…

Почему так несчастны люди?!

…Дядька… Лермонтов… Черкесы… Шевченко… Кастусь… Малаховский… Виктор… Черный Война…

Почему так несчастна земля?! И вокруг несчастна, и особенно здесь несчастна.

Плясал в темноте огонь. И, глядя на него, Алесь думал:

«Бунт идет… Идет восстание… Идет революция, взрыв бешеного гнева и ярости. Неумолимый пожар от Гродни до Днепра. Его не может не быть, такое сделали с людьми… Идет свобода к моему народу и всем народам…»

Огонь пылал во тьме.

«Она идет. Только слепые не видят, только глухие не слышат. «Лицемерные! Облик неба распознать умеете, а знамений времени не можете?» Она неминуемо будет в том поганом, паскудном мире, который вы построили. Мир наиподлейшей лжи, нагайки, тюрем, угнетения малых народов, запрета языка, зажимания рта… Но главное — в мире лжи.

Потому что вы не просто убиваете людей и народы — вы лжете, что вы их благодетели, и принуждаете того, кого убиваете, чтоб он кричал: «Благодарю!»

Близится час. Канет вода из рукомойника. Каждая капля — это на каплю ближе к вашей гибели, как бы вы ни цеплялись за жизнь.

Как бы ни лгали, каких бы палачей и лгунов ни покупали и ни ставили себе на защиту.

Капли падают во тьме, и точат, и приближают…

Кап…

Кап…

Кап-п…»

X

Тайна Павлюка Когута все же выплыла наверх. Да еще и совсем по-глупому. Доверилась Галинка Кахнова младшему брату Илларию, послала к Павлюку, чтоб позвал. Малыш прибежал в хату к Когутам, узнал, что Павлюк в гумне меняет с братьями нижний венок бревен, вскочил туда и ляпнул:

— Павлюцо-ок… Сястла пласила, цтоб не задерзался, как вчела.

Кондрат с Андреем так и сели на бревно.

В следующее мгновение Илларий уже улепетывал, поняв, что сделал что-то не так, а Кондрат гнался за ним, чтоб расспросить подробно. Мальчик был, однако, умнее, чем можно было предположить, шмыгнул от взрослого оболтуса в лаз под амбаром, да там и затаился.

Кондрат предлагал ему сдаться. Обещал разные блага сладким, аж самому гадко было — такой уж сахар медович! — голосом. Малый только сопел.

Когут со злости нарвал крапивы и туго заткнул лаз, а сам, потирая ладони, пошел в гумно, думая, что б все это значило.

А когда пришел, братья дрались.

— Братьям… на дороге… встал? — выдыхал Андрей.

— Не ожидать же… пока вы ее… вдвоем… седую… в монастырь поведете, — сопел Павлюк.

Кондрат кинулся разнимать и получил от Павлюка в ухо, а от Андрея в челюсть. Рассердился, двинул Андрею, потому что тот дал первый. И еще от него получил. Вдохновленный этим, Павлюк наподдал и начал нажимать на Андрея, пока тот, отступая, не упал за бревно и не накрылся ногами.

И лишь тогда Кондрат понял, что обидели и его. И вовсе не Андрей. Схватил брата за грудь, бросил через ногу на солому.

— Ты? С нею?

Прижал в угол.

— С нею, — мужественно ответил Павлюк.

— Будешь?

— Буду.

— Глаза твои где были? Два года она нам дорога.