Войку, сын Тудора, стр. 68

Князь Александр подумал о своей семье, обреченной, как и он, на гибель в родовом гнезде. И представил себе Роксану среди оравы розовощеких юных отпрысков. Князю вспомнился Войку: был ли сам он прав, положив их встречам конец? Сестра Мария в последнем, собственноручном письме снова требовала отправить Роксану в Скчаву; сестра подобрала юной упрямице жениха, конечно, по своему вкусу и спеси. Мангуп окружен, сквозь турецкие заслоны не пробиться. Но, может быть, просьбу Марии следует выполнить? Может быть, есть способ оказать старшей сестре повиновение и в то же время сыграть с ней последнюю, самую злую шутку?

Князь Александр вернулся к своему креслу, додумывая мелькнувшую мысль. Он уступит просьбе Марии и как следует посмеется при том над святошей-сестрой.

Базилей увидел вдруг свою последнюю крепость, какой она теперь была, — каменным столпом в бушующем море, все выше вздымающем опустошительные войны. Дело сделано, спор его с богом окончен без победителя: стороны не сумели одолеть друг друга и расходятся теперь на равных правах. Спор с совестью? Он все равно не успеет его завершить. Правда, этого старого врага князь еще может кое в чем ублажить. Да и себе доставить радость последней веселой проделкой.

Князь хлопнул в ладоши и велел слуге позвать молдавского сотника Войку.

28

Базилей внимательно посмотрел на вошедшего к нему молодого воина. Перед ним был совсем другой Чербул. Поход и бои сделали свое дело. Юноша стоял перед ним — дочерна загорелый, исхудалый, но сильный; его прямой честный взгляд, не опускавшийся ни под чьим властным взором, стал еще упрямее. Но не было теперь в нем детского вопроса: «почему? за что?», не было недоумения юнца. Этот парень многое узнал, понял. Странное отеческое чувство опять шевельнулось в душе бездетного Палеолога. «А Чербул уже не Олень, — сказал себе базилей, разглядывая сотника, — он уже Зубр, еще один Боур. Не матерый пока, как отец, но уже злой.»

— Мы расстаемся, мой Войку, — промолвил Палеолог — Штефан-воевода, твой и мой государь, ждет от меня известия. И некому доставить его на Молдову, кроме тебя.

Глаза юноши расширились.

— А мои земляки? — спросил Войку. — А Мангуп? Как оставлю я город в такие дни?

— Ты верный слуга, мой Чербул, — ласково, хоть не без тайной усмешки кивнул базилей. — И речь твоя радует: у каждого в душе, как в доме римлянина, должен быть свой алтарь. Но подумай сам, есть ли в тебе здесь нужда. Бесермены не пойдут более на приступ: ты видел сам, они отводят пушки и укрепляют лагерь. Бесермены будут брать Мангуп измором и, коль не приключится чуда, возьмут. А мне надо отправить брату Штефану и сестре Марии весть. Я отослал бы к брату вас, витязей Молдовы, сколько осталось в живых. Но всем не пройти. Надо одному.

— Пошли, базилей, Дрэгоя! — вспомнил Войку. — Сотник оправился от раны. Он сумеет пробраться!

— Не далее татар, — возразил князь. — А тебя знает Эмин-бей, тебе он поможет ради пана Боура, с коим был в кардашах, как и со мною. Сегодня, мой Войку, твоя жизнь еще в твоих руках.

— В моих руках отда жизнь, в твоих — многие, мой базилей! — смело отвечал Чербул. — Возьми самоцветов из сокровищницы, пробейся на волю, набери новое войско! И ты освободишь свою страну! А меня оставь здесь!

Князь Александр вздохнул, что мог он сказать этому взрослому ребенку? Что измена и трусость откроют врагу ворота, как только сам он окажется за стеной? Что он решил умереть, как князь, а не как нищий приживальщик, при чужом дворе?

— Я, сынок, еще базилей, — ответил он, помолчав. — А жизнь царя — как у льва, рожденного в неволе, — от начала до конца в клетке. Хоть и золотой, но крепкой — из такой не уходят живым. А ты, — добавил князь уже строго, — со мною начал спорить, сотник. Разве не понял еще, что это мой приказ? Дорога тебе не ведома, так что у тебя будет проводник.

И князь вернулся к столу, заваленному книгами, с которыми ему предстояло вскоре расстаться.

29

Приказ есть приказ. Войку, с помощью Иосифа, собирался все утро в трудную дорогу. Юношу снарядили: дали крепкие и мягкие яловые сапоги, похожую на татарский малахай рысью шапку, новый крепкий колет, подбитый мехом плащ. Ему вручили широкий пояс, в котором были зашиты червонцы на непредвиденные дорожные надобности. Завернутая в тряпицу верная кольчуга, вместе с запасом копченого мяса и сухарей легла в заплечную котомку, какие носили чабаны с Крымских гор.

Чербула оставили затем в покое, и он отправился в последнюю прогулку по городу. Он бродил по площадям, где жили в палатках беженцы, по уменьшившемуся вчетверо, уже оскудневшему припасами, притихшему рынку, среди домов и церквей. Сотник каждый раз, словно ненароком, возвращался ко дворцу, заглядывая во двор, кружил вокруг покоев базилеева семейства. Но не было ни знака, что о нем еще помнят, ни намека на близкую встречу. Войку метался и по знакомым уже катакомбам, однако княжна не показывалась нигде.

«Ее заперли, — думал Чербул. — Но я вернусь за нею. Обязательно вернусь!»

С вершины башни над дорогой к воротам сотник бросил последний взгляд на вражий стан. И направился к молдавскому подворью, где предстояло прощание с товарищами и земляками.

Войники-молдаване знали уже, что Чербулу предстоит дорога к далекому дому. Но ни у кого в сердце не было той злой зависти, какую испытывают к счастливчикам, незаслуженно облагодетельствованным судьбой. За общим столом в большой трапезной сотника встретили дружелюбными возгласами. Старый Дрэгой протянул ему пузатый козий мех.

— Я берег это вино, сын мой, — молвил старый воин, — до того часа, когда все мы сядем на корабль, чтобы вернуться домой. Да, видно, немногие из нас дождутся его. Испей же на добрый путь!

Войку обвел взглядом друзей. Немногим более половины осталось от тех смелых витязей, которые вместе с ним приплыли на «Триденте» к берегам Великого Черноморского острова. Лица оставшихся отмечали шрамы от копий и сабель, от стрел врагов; многие скрывали еще свежие раны под повязками. Но теперь перед Чербулом сидели, стояли совсем иные люди. Самые юные за недолгое время превратились в закаленных бойцов. Кольнула больно мысль: неужто все полягут в чужом, хоть и прекрасном краю?

Войку приложился к бурдюгу. Густое и терпкое красное, словно кровь родных холмов, полилось в горло. Сделав несколько глотков, Чербул передал мех стоявшему справа от него Лунгу. И хмельное вино Молдовы пошло по кругу, в последний раз веселя ее сынов. Затем раскупорили бочонок феодорийского; такого же красного и терпкого, но отдававшего и легкой сладостью, и дальними ароматами моря, которыми был напоен здешний воздух. Вино лилось скупо — нежданная тревога могла позвать всех на стены, зато песни — широко. Звучали старые баллады Южной Молдовы о Юге-воеводе, первостроителе Четатя-Албэ, о татарском царевиче-волшебнике Данияре, проигравшем в единоборстве Юге свой клад, о том, как воины Александра Доброго ходили в далекие северные края, где бились с закованными в сталь тевтонскими рыцарями.

— Отнеси родимой стороне, Чербуле, поклон наш низкий, — сказал Сас. — Поведай Молдове и государю Штефану, как бились мы здесь с погаными по их наказу.

— Скажи дома: так и стояли они до конца, — добавил Лупул. — Пока не пали все. Ведь последний час города уже недалек.

— Я встречу его с вами, братья, — ответил Чербул. — Я вернусь!

— Эге, парень, дай тебе бог до дому дойти, — покачал головой Корбул. — Дай бог вражьи руки миновать — турецкие, татарские, от лотров в дороге отбиться. А там — разве не будет для тебя дела в родной стороне?

Войку снова и снова в раздумье обводил грустным взглядом товарищей. Как ни был краток срок их службы в Мангупе, многие, пожалуй, большинство, успели пустить на этой скале глубокие корни. У одних появились семьи, у других — невенчаные подруги, у всех — друзья, и дружбу ту скрепила пролитая на стенах города кровь. Мангуп быстро усыновлял пришельцев, роднил его со своими природными детьми. И все-таки они остались для Молдовы верными сынами.