Войку, сын Тудора, стр. 31

Войку бросился к золоченому стремени господаря.

— Великий государь! Я обещал ему жизнь!

Штефан уставился на юношу.

— Ты — обещал, не мы, — процедил он сквозь зубы. — В бою был твой войницкий суд, теперь вершится княжий.

Войку с мольбою поднял руки.

— Не руши слово присягавшего тебе, государь! Не пятнай саблю своего ратника!

Мертвая тишина разлилась над долиной древней Ботны. Удивление на лице князя сменилось новым гневом, гнев — безудержной яростью. Рука потянулась к сабле, побелевшие зрачки впились в голубые юношеские глаза. Но Войку взора не опускал. Подался вперед, словно готовясь заслонить товарища, не раз уже доказывавший свою преданность московитин Володимер. Сурово глядели грозные куртяне княжьей дружины, войники-крестьяне. А дерзкий сосунок внизу, перед ним, все не опускал щенячьих ясных глаз, полных верности и обиды, отстаивая свое право на благородство, готовый за него умереть.

И Штефан опять овладел собой. Окаменели, словно лава после извержения, отлились вновь в бесстрастную маску искаженные яростью черты. Безумное пламя под сдвинутыми бровями сменилось холодным блеском.

— Пусть живет, — бросил князь. — Ради дела, сотворенного тобой. Но не смей, — сдерживаемое бешенство прорвалось опять на миг, — не смей являться мне на глаза.

Крепкая рука капитана Молодца — другая, раненная, висела на перевязи — подхватила Чербула и потащила от беды подальше к стягу. Следом Володимер, торопясь, подталкивал на ходу вторично спасенного Юнис-бека.

А Штефан, опять спокойный, с жестокой усмешкой смотрел, как перед ним на коленях, казалось — вприпрыжку, бегает развязанный войниками мунтянский лазутчик. Схваченный Войку шпион судорожными движениями напоминал собаку, старающуюся избавиться от вцепившегося ей под хвост колючего репья. Предатель выл и бился лицом о снег. Но господарь не собирался его казнить. Вражьего соглядатая ждали застенки Сучавской крепости, где мастер Хынку приемами особой тонкости сумеет, несомненно, заставить презренного выдать немало ценных тайн.

Брезгливо объехав шпиона, Штефан направил коня к тому месту, где попы возносили уже молитвы над телами павших за Молдову борцов. Ровными рядами братских чет лежали вместе молдаване, немцы, татары, гуситы-чехи, русины, литовцы, венгры. В бою пали восемьсот поляков и почти все триста мадьяр. Но больше всего — секеев: четыре тысячи семиградских войников полегли в невиданной сече, защищая Высокий Мост. К ним и к немногим оставшихся в живых товарищам их подъехал с соратниками господарь, опустив непокрытую голову, всматриваясь в мертвые лица людей, знакомых и по давним ратным спорам, и по пирам. А дальше, до самого горизонта, его люди складывали уже кучами тела убитых, задавленных в свалке, захлебнувшихся в топях воинов Сулеймана Гадымба. Росли и кое-где уже запылали смрадными кострами высокие горы вражеских тел.

Над долиной недавней битвы, помогая смерти сковывать еще теплые тела убитых, растекался подгоняемый тихим ветром крепчавший мороз.

18

Разложив лист сирийского пергамента на тугой коже большого турецкого бубна, московитин Володимер старательно вырисовывал нарядные буквы государевой грамоты. Послание, вчера составленное дьяком Цамблаком под диктовку самого Штефана, ранним утром было передано грамотным слугам господаря для переписки.

«Светлейшие, могущественные и благороднейшие повелители христианства, кому из вас ни покажут или прочтут сей лист, — выводил Володимер: заподозрить любого властителя в неумении читать в то время не было оскорбительно. — Мы, Штефан-воевода, милостью божьей господарь Земли Молдавской, шлем вам глубокий поклон и пожелания добра. Вашим милостям ведомо, что прежестокий и неверный царь турецкий, с давних пор помышляя о погублении всего христианства, день за днем измысливает, каким еще чином привести под свою власть христианство и погубить. Посему извещаем вас, что в минувший день святого праздника крещения господня реченный турецкий царь наслал на нас великое и проклятое турецкое свое войско, в числе ста двадцати тысяч человек, имея при оном наиближайших и наилюбимейших рабов своих и правых капитанов. Сиречь Сулеймана-пашу, визиря и беглербея, со всем двором реченного царя, со всею Румелией, с господарем Земли Мунтянской со всею его силою. И были там Иса-бек, Али-бек, Скендер-бек, Дуна-бек, Якуб-бек, Валти Улу-бек, Сараф-ага-бек, властитель Софии, Штура-бек, Пири-бек, Юнис-Иса-Бек, сын Иса-бека, визирь со всеми их спахиями, воеводы в том войске и богатыри.»

— Юнис-бек, — оторвался от работы московитин, — почему государь наш зовет тебя визирем? Нет ли здесь ошибки?

Молодой турок, сидевший с Войку за шахматной доской, улыбнулся.

— Нет, мой челеби. Царь царей, падишах османов действительно хотел приблизить меня, ничтожного, к священной своей особе и поэтому повелел называть визирем. Но в войске я был простым беком, спахия-агой.

«Мы, — продолжал выписывать полууставом Володимер, — узрев то войско великое, по достоинству встали супротив плотью и оружием нашим, как требовало достоинство, и с помощью всемогущего господа одолели тех ворогов наших и христианства всего, и погубили их, и провели их через острие меча нашего. И были они попраны нашими ногами.»

Штефан был еще здесь, в лагере. Третьи сутки, без сна и отдыха, воевода восседал во главе большого стола на великом пиру победы, заданном им бойцам под вековыми дубами темного кодра, под страшною рощей кольев, на котороых в муках испустили дух турецкие беки. Все смешалось в хмельном и грозном веселии воинов — благородный котнар и дурная привозная холерка, радость и скорбь. Между врытыми в землю длинными столами на большой лесной поляне за лагерем днем и ночью горели во множестве исполинские костры, на которых жарили целиком бараньи, свиные и бычьи туши. Вокруг них, обнявшись за плечи, плясали хоры и сырбы капитаны и войники, в их могучее пламя, торжествуя, выливали ковши крепчайшей польской водки, к ним со смехом подтаскивали упившихся, чтобы не замерзли. Проспавшиеся тут же утирали лица истоптанным снегом и снова спешили к столам, как недавно — в бой.

Штефан много пил, но сидел в резном кресле прямо, глядел спокойно, с подходившими поздравить князя молдаванами и иноземцами был приветлив. Улыбался князь редко и сдержанно, суровые думы омрачали чело господаря. Несколько раз Штефан оставлял пирующих и шел к пригорку, на котором были водружены самые зловещие трофеи великой победы. Подолгу, без торжества, но и без жалости всматривался воевода в искаженные и почерневшие лица вчерашних врагов. О чем думал грозный воин Молдовы? О том ли, что эти комья смерзшегося мяса и крови, так недавно бывшие людьми — только начало счета в затеянной им опасной борьбе? О новых неисчислимых ордах, готовых последовать за вчерашней, о грядущих встречах с жаждущим сильнейшим противником? Жалел ли князь о жестокой расправе, в минуту гнева учиненной над беззащитными, хотя и надменными пленными? Никто этого не смог бы узнать: черты Штефана-воеводы не выдавали его тайн.

В большом княжеском шатре, согретом теплом нескольких бронзовых жаровен, в это время шла большая работа. Дальний свояк государя главный дьяк Цамблак с дьяками, подьячими и собранными со всего войска грамотеями, монахами и мирянами размножали уже читанное нами письмо Штефана иноземным королям и князьям. Особо готовились грамоты могущественным соседям воеводы — королям Казимиру и Матьяшу. Особо писались послания венецианской синьории и папе, с этими Цамблак, помолясь богу, должен был выехать наутро сам.

Главный дьяк самолично наблюдал за трудившимися для него людьми: совсем недалеко шло застолье, пир, словно битва, шумел во всю свою грозную мощь, и нужен был хозяйский глаз, чтобы пишущие, считающие деньги на дорогу гонцам, отбирающие трофейные дары чужим властителям, не бросили неотложную работу, дабы улизнуть туда, куда влекла их великая сушь в молодецких горлах, требовавших хмельного. Или чтобы, чего доброго, в самом княжьем шатре не появился жбан с проклятым зельем, способным повести отточенные гусиные перья и тростниковые каламы пишущих по драгоценным пергаментам вкривь и вкось. Только московитина, достойного дьячьего доверия исполнительного и храброго юношу, рачительный Цамблак отпустил со всей писарской снастью в шатер пана Молодца, где квартировали Чербул и Юнис. На то была еще одна причина: старый и мудрый грек не мог допустить, чтобы последний знатный пленник, оставшийся еще в руках господаря, был растерзан дюжиной пьяных воинов, способных случайно сунуться в шатер, где приютили бека.