Войку, сын Тудора, стр. 201

И все-таки врагов было слишком много. Первым упал, оглушенный палицей, Северин-болгарин. С разрубленной шеей свалился Сулэ. Упало еще трое войников. Захлестываемый ордами нападающих, отряд редел.

— Я знаю только одного человека, способного биться так, как этот черт, внизу, — с восхищением сказал пыркэлабу Влайку, глядевшему с башни на этот бой, его сын и второй пыркэлаб, храбрец Дума, сражавшийся в бою с Мухаммедом и лишь недавно прибывший из княжьего стана. — Но тот должен быть далеко.

— А если это он? — с сомнением спросил боярин-отец?

— Тогда он приехал совсем неспроста, — покачал головою сын. — Только он ли это? В крепости есть только один человек, способный опознать его на таком расстоянии. Но пока ее милость подоспеет…

— А не хитрость ли все это, какие уже придумывали харцызы? — с прежним недоверием молвил Влайку.

— Не похоже, — с растущим волнением отозвался Дума. — По-моему, это все-таки тот сотник, белгородец!

— Что ж, — покосился на сына отец, — прикажи их впустить. Но сперва возьми сотню людей, встань с ними у врат.

Пыркэлаб Дума стал торопливо спускаться в крепостной двор.

В кругу сражающихся рядом с Чербулом оставалось не более дюжины, когда огромное, сбитое из дубовых стволов полотнище подъемного моста начало со скрипом опускаться. Но ржавый скрежет цепей и воротов внезапно остановился — давно не служившие махины заело, воины в крепости напрасно нажимали на рычаги. Под собственной тяжестью мост двинулся было вниз — и опять остановился.

Упал еще трое товарищей Чербула. Враги наседали все яростнее. Наконец в строю остались только семеро. Подъемный мост более не двигался — машину заклинило, по-видимому, надолго. Нападающие удвоили свои усилия; видно было уже, что кучка обороняющихся обречена или должна сдаться на милость разбойников. И тут натиск лотров ослаб; теперь, когда исход стычки был ясен, никто не хотел напороться на сабли Войку, Кейстута и Васку, отчаянно дравшихся впереди немногих уцелевших. Пыркэлаб Влайку с вершины башни видел: дело идет к концу.

В эту минуту нападавшие остановились, расступились. И перед Чербулом появился знакомый статный воин в кольчуге, с обнаженной турецкой саблей в руке.

— Вот мы и встретились снова, земляк, — сказал князь лотров, вкладывая клинок в ножны. — Я уже хотел, как говорится у вас, грамматиков, поставить точку. Здравствуй, сотник Войку! Какой злой ветер занес тебя под Хотин?

— Здравствуй, скутельник Ион, если тебе сегодня угодно так называться, — ответствовал Чербул. — А что привело сюда твою милость? Не так давно ты бился с турками за нашего государя; почему же осаждаешь его крепость теперь?

— Бился я не за Штефана — за нашу землю, — усмехнулся атаман. — С господарем у нас с ребятами, — он кивнул на почтительно отступивших головорезов, — свои счеты. Я помог князю Штефану в Белой долине, не щадил живота, помог, когда он был в беде. Почему же мне не свести с ним старые счеты теперь, когда беда для него миновала?

— Беда по-прежнему в нашем доме, Ион. — Войку вытер о платье убитого лотра окровавленную саблю и в свою очередь бросил ее в ножны. — Турки следуют за нами в двух часах езды.

— Что же ты молчал, сын Боура, — спросил Ион, — зачем положил столько хороших людей? Турки — люди богатые, мои ребята охотно с ними переведаются; вишь, как обносились все, оборвались. Но ты не ответил, — жестко напомнил Ион. — Почто прискакал?

— Государево дело, скутельник, — ответил Войку. — Не спрашивай более, не скажу.

— Эка тайна! — рассмеялся атаман. — Разве дело твое не ясно, если турки висят на хвосте твоего коня? Кто же ведет бесермен? Сие — не тайна?

— Пири-бек Мухаммед. Скоро увидишь его сам, с одиннадцатью тысячами конных и пеших.

Князь лотров присвистнул.

— Сам Пири-бек! — возгласил мнимый скутельник. — Тут уже не скажешь сразу, кто кого ограбит. Да все равно, у нашего брата взять нечего, у османа — всегда золото в мошне. За старым беком — десять тысяч, за нами — кодры и правда великого лесного братства. Пощупаем шкуру турка, а будет толста — отпустим, уж так и быть. Верно, братья, говорю? — Разбойники одобрительно зашумели; своего главаря, видимо, лотры и любили, и боялись. — Пойдешь, может, с нами, сотник Войку? Свидишься с панами пыркэлабами и — к нам?

— Может, ты сам, скутельник, переменишь свой путь? В государевом войске еще помнят, как ты сражался? Может, станешь снова воином?

— Узнаю речи воеводы, — с чуть заметной горечью улыбнулся Морлак. — Мне нужны воины, а не лотры, — так любит говорить Штефан-князь. Только в этом мире зла никто не вправе корить ближнего за разбой, — гордо выпрямился скутельник. — Ладно, сотник Войку, иди в свою крепость, там твою милость, пане рыцарь, ждут не дождутся. Ладно уж, помогу князю Штефану еще раз. Князю Штефану стократ труднее, чем князю лотров, мои разбойники честнее его бояр.

Князь лотров повернулся и, не взглянув на мертвых харцызов, пошел по пыльному шляху к лесу. Воины Хотина, которым удалось наконец справиться с упрямым подъемным мостом, с оружием наготове вышли из крепости и помогли нежданным гостям внести убитых и раненных товарищей во двор.

37

Княгиня Мария, из славного царского рода Палеологов и Асанов, и Гаврасов, и Комненов, заканчивала для себя покров — на гроб. Минул уже год с тех пор, как княгиня навсегда сняла и сложила в подаренные ей брашовскими пыргарями ларцы любимые, достойные ее сана драгоценности — тяжелые золотые серьги с бриллиантовыми подвесками, жемчужные и изумрудные ожерелья и браслеты, когда государыня рассталась с брокартовыми и шелковыми платьями, украшенными пышным золотым шитьем, со спускавшейся на плечи легкой и светлой, затканной золотом накидкой; даже прекрасные веера из павлиньих перьев, тоже подаренные брашовянами, были удалены с женской половины дворца. Прошел целый год с тех пор, как Мария, узнав о смерти брата Исаака, покрыла навеки голову черной накидкой и засела за свою скорбную работу. Полгода спустя поводов для вечного траура у княгини прибавилось: под развалинами родного Мангупа погиб второй брат Марии, базилей Александр; последний отпрыск семьи, пятилетний племянник Маноил обращен в ненавистную мусульманскую веру. Теперь наступал черед самой княгини Марии; не стало у нее родных, не родилось детей, жизнь утратила смысл. Покров принимал последние стежки золотой трапезундской нитью; оставалось только достойно почить в бозе, удобно улечься в кипарисовую домовину, украшенную вот этим платом, вышитым ее искусными руками.

Князь Штефан не любил свою княгиню; правда, уважал ее и жалел, иногда — Мария это видела — до слез, в бессилии наблюдая, как она угасает. Мария хотела вернуть мужу свободу, много раз просилась в монастырь; Штефан не опускал. Наверно, из себялюбия, ради государевых своих расчетов, считал неподобающим для своего высокого дома оставаться без хозяйки, а детям — без матери, пусть и неродной. «Не изводи себя, жена, не гневи господа!» — твердил князь в те дни, когда был дома; хвала богу, таких дней было немного. И вот — новая война, еще одно нашествие султана — исчадия ада, извечного врага, погубителя ее рода во всех его ветвях — константинопольской, трапезундской, мангупской. Семейству князя пришлось оставить столицу, искать убежища в этом месте, на самой границе с Польшей. Потом пришла весть: Штефан погиб в бою, Сучава пала. Мария надела глубокий, полный траур, не выходила из церкви. Вскоре в Хотине узнали, что князь жив и на свободе: сучавские посады захвачены и сожжены, но крепость и старый замок с дворцом держатся. Княгиня Мария вернулась в свои покои, но покров на гроб — свой верхний саван — продолжала прилежно вышивать.

Правда, одна близкая родственница у нее осталась — племянница. Подняв крутые, правильные дуги своих иссиня-черных бровей, княгиня бросила на нее быстрый взгляд. Княжна Роксана сидела чинно, с достоинством, опустив фамильные черные очи Палеологов над вышиванием, в котором проявляла немалое искусство, тоже — в традициях женщин их семьи. Княжна во всем вела себя, как подобало одной из дочерей древнейшего в мире императорского рода. Как будто Мария могла забыть, как уронила эта грешница родовую честь, не выйдя замуж за благородного жениха, подобранного ей венценосной тетушкой, и дала себя похитить, говоря по правде — позорно сбежала с безродным, простым сотником, чей дед, говорят, доселе пашет землю, как жалкий смерд, в каком-то убогом селе. Княгиня поджала губы, от чего ее маленький рот, миниатюрностью которого она когда-то очень гордилась, стал еще меньше. Мария, как ни была богомольна, не стала ханжой; от рождения целомудренная в поступках и помыслах, суровая дщерь знойного Феодоро, оставаясь отшельнически строгой в самой себе, умела понимать и прощать чужие заблуждения и прегрешения. Мария не осуждала уже Роксану, княгиня давно простила племянницу. Но обида — за то, что та презрела ее заботы, — оствавалась. Даже возвращение княжны не могло успокоить самолюбие тетушки; ведь Роксана очутилась в Хотине вовсе не потому, что решила принять ее покровительство, позволить Марии по-своему достойнее устроить судьбу племянницы. Роксана возвратилась по той причине, что не выдержала разлуки с низкорожденным своим похитителем. В Брашове пронесся слух, что сотник Войку, смертельно раненный, лежит в городке Сороки, и Роксана с одной служанкой, с охраной, приданной ей брашовским региментарием Германном, помчалась туда. Дорогой, однако, на них напали харцызы, еще не успевшие осадить Хотин, княжна и ее спутники едва ушли от погони, и вот она в гостях у княгини, а арбалетчики из Брашова — в четах, охранявших крепость.