Беглецы, стр. 61

На другой день спознали, что причиною смердения являлось: саженях в ста от дома ров был глубокий вырыт, куда из города везли скотину палую. Заполнен ров тот был почти наполовину. Коровы, козы, овцы, лошади, оскалив страшно морды, на спинах лежа, будто в игривости какой тянули к смотрящим мужикам копыта. Стервятники над стервом этим с жадной радостью кружились и орали. И шевелились шкуры плешивые скотины палой от червей и жуков, что кишели на гнилом, пахучем мясе. Увидали мужики картину эту непристойную и сердцем заробели отчего-то сильно, будто в этом кладбище скотов и свою могилу тож узрели. Но нечего им было делать – стали жить, дышать стараясь через холщовые тряпицы, которыми лицо себе повязывали.

Первым захворобил Михайло Перевалов. Вначале жаром пылал, потом стал бредить, все вороной кричал, просил мужиков из горла ту ворону выгнать, но скоро каркать перестал, притих и помер. Лежал с задранным вверх стерляжьим тонким носиком своим, измученный и жалкий. Даже хулитель его вечный, Сафронов Петр, и тот заплакал. Купили досок, сколотили гроб, псалтырь над покойным почитали и без отпеванья отнесли на кладбище. Думали потом, что помер он от злого крысиного укуса, беречься стали крыс. Но не помогло – через день заболезновали сразу трое: артельщик Клим Калентьев, Агафья Бочарова, жена штурманского ученика Мити Бочарова, и крестьянин бывший Алексей Савельев. Вначале жгло их горячкой, потом бредить стали, кричали невесть что, даже то, что проклял их Господь за проделки большерецкие. Но смерть утихомирила их скоро, и снова читали мужики псалтырь попеременно, гробы сбивали и несли покойников на городское кладбище. Еще через день сразу пятеро заболели: Гундосый Федька, забавник Прошка, артельщик, Фрол медвежеватый, которого, казалось прежде всем, никакая хворь бы не взяла, Тимофей Семяченков, казак острожский, и Андриянов Алексей. Четверо первых скоро померли. Алешка же, тоже помереть готовый, кричал, рыдая, что без покаяния умирать не хочет, Страшного Суда боится за преступление свое. С остервенением отчаявшегося вину свою назвал: не Устюжинов Иван троих бедняг предал, а он, Алешка, и ждут его за то, кричал муки нестерпимые, потому что предательством своим он не только троих на смерть голодную обрек, но и остальных на мор, что их сейчас и пожирает. Но не умер Андриянов, а, волос на голове лишившись, остался жить, словно отказано предателю было в смертном успокоении. Когда же померли крещеный камчадал Красильников Сидорка да казак Потолов Вася, принялись думать мужики, как от мора уберечься и смерти избежать. Каждый о Моисее-спасителе стал тогда помышлять, собравшись в круг, признали за необходимое сыскать такого человека, кто б на себя такое предназначенье принял. И Игнат сказал веско и твердо, что избавителем ихним стать должен Устюжинов Иван, предостерегавший их часто на пути неверном.

– К тому ж, – сказал Суета, – сие он нас в заморье плыть подбивал, так пущай таперя решает, как от мора избавить и в хорошее место привесть.

Возражать старшому никто не стал, и правильному выбору обрадовались даже, но тут же смутились, оттого что давно уж не видали средь себя Ивана. Стали думать, где бы мог он быть. Предположил один, что живет Устюжинов у срамницы наемной, поелику с Маврой они будто в разлуке сердечной, другой сказал, что у Беньёвского, однако, где живет их адмирал, никто не знал, но некоторые видели Ивана из дверей курильни выходящим...

Игнат в полутемный покой курильни вошел, прикрывая ладонью нос и рот, китаец с поклонами к нему приблизился, улыбался, на свободную кровать рукой показывал, но Суета лишь пальцем толстым в желтый лоб его пихнул:

– Пошел ты прочь, стручок гнилой! Травишь тут народ, поганка!

Смело вдоль кроватей стал проходить, приглядываясь к каждому лежащему на них, долго шел, наконец увидал в углу сидящим худого человека с глазами, горящими, как головешки в темноте, со щетиной длинной, который зябко кутался в накинутый на плечи поношенный, засаленный кафтан. Это был Иван, но изменившийся неузнаваемо почти.

– Ваня, – тихо позвал его Игнат, – ты ли сие?

– Да, я, Игнат, – неподвижно глядя на артельщика, так же тихо отвечал Устюжинов.

– Переменился ты...

– А все мы, брат, переменились тут, – загадочно сказал Иван и сумасшедше улыбнулся. – Доле здесь поживем, еще сильнее переменимся. Может, вообще в нечеловеков превратимся. Ты зачем пришел?

– Ваня, меня мужики за тобой прислали. Христа ради, забудь ты все обиды свои, не суди нас строго, глупых. Признался ведь Андриянов Лешка – он Гераську Измайлова предал. А ты, Иван, к нам возвращайся! Беда великая, Иван, – мор на нас напал. Десять человек уж исхитил. Уходить надобно отсель, Ваня, а куда уходить – не знаем, вот и зовем тебя водителем нашим. Хватит голову себе балдой коптить. Нужна нам пока головенка твоя. Пойдем, голубчик...

– А ведь я здеся понял многое, Игнат, – тяжело поднимаясь с лежанки, говорил Иван. – То понял, куда нам плыть надобно, ну да я вам опосля об оном поведаю.

Выходили из курильни, а вслед им неслись чьи-то вопли и чей-то дикий, неудержимый смех. Макао – веселый город.

6. БЕДУ ОТВЕСТЬ ПЫТАЛИСЬ

Ивана, изменившегося страшно, до неузнаваемости почти, измученного, грязного, встретили мужики вначале настороженно, но, когда Игнат Ивану вымыться помог, а потом достал ему из сундучка сермяжный кафтан казацкий и тот сбросил кафтан немецкий и натянул посконную одежу, мужики по одному стали подходить к Ивану, целовали, со слезой просили старое забыть, не гневаться, быть к непростительной их дури снисходительным.

– Ладно, мужики! – прикрикнул на них Игнат. – Хватит канючить да сморкаться! И без того понятно – раз возвратился к нам ерой наш, так, стало быть, простил. Ну так чего, мил друг, удумал ты, с зельем китайским слюбившись? – спросил Суета Ивана.

Устюжинову было трудно говорить, но он сказал:

– А то, что немедля плыть нам надо назад, в Россию.

Все молчали. Игнат бороду поскреб, распушив ее метлой широкой, неуверенно произнес:

– А что ж, рази никакой надежды устроиться в краю чужом не стало? А на Филиппинах? Али зазря мытарились?

Иван вздохнул:

– Зазря, выходит. Доверились вы, как Михайло Перевалов молвил, Вельзевулу сущему...

– Помер Михайло, – уронил кто-то.

Иван вздохнул, нахмурился:

– Пропали, ребята, ваши головы за боярами голыми. Нельзя вам на Филиппины плыть. Пока я... в городе кружил, узнать успел, что на островах Филиппских все земли монастырями латинянскими заняты, порожней землицы нет, а посему, чтобы наделами разжиться, ничего иного не оставалось бы вам, как в захребетники монастырские идти, то есть надевать ярмо потяжелее прежнего.

Тяжелей свинца повисла тишина. Слышно было, как урчало у кого-то в животе.

– Так что же мы теперь?.. – выдохнула Андриянова Прасковья.

– Братишки, иной не вижу для нас дороги, как той, что нас назад ведет, в Россию. Уразумел я – не будет в заморье счастья.

На него заорал Суета Игнат, безобразно заорал, злобой раздираемый:

– Ты-ы! Поповский выродок! Помнишь, как ты к нам в избу приходил, помнишь, как уговаривал нас верить немцу, как подпевал Бейноске?! Поплывем, говорил, за море, там будет вам сдобный каравай и пряник, вы токмо верьте, верьте! А что ж таперя? Не дорога ль цена за сию прогулку вышла? Трех человек на землю дикую ссадили, – померли уж, наверно, – наших четверо побито насмерть дикарями, здеся за неделю мором десяток съеден! Семнадцать уж? Нет, Ваня, не за тем я звал тебя, чтоб ты меня назад в острог отвез! Нет, пошуруй в черепушечке своей, вычеши-ка другую какую мыслишку!

– Иного ничего я не скажу вам, – твердо вымолвил Иван. – Признаю вину свою давнюю, что пособил иноземцу в лихое дело вас завлечь, многими несчастьями обернувшееся, но во избежание несчастий новых, которые вас всех до единого могут извести, предлагаю плыть назад, в Россию.

Прасковья Андриянова, жена Алешки, некрасивая, желтолицая баба, безгубая и долгоносая, плача прокричала: