Великое противостояние, стр. 29

Я наклонилась, не дыша, и очень тихо, едва касаясь, поцеловала закинутую на подушку руку; потом я вдруг испугалась, что он может проснуться и заметить меня. Тихонько вылезла я на корму.

Стояла предутренняя тишина. Вода была совершенно спокойна — неподвижная зеркальная целина. Мне даже стало жалко, когда я подумала, что скоро мы должны будем резать эту гладь носом яхты. Массивный бетонный причал с чугунным кольцом на одной из граней высился, подымаясь прямо из воды. Я знала, что здесь очень глубоко, и от этого почувствовала в ногах какую-то странную неустойчивость, ощутив утлость нашего судна. Эта тишина и то, что я была сейчас одна-одинешенька, безлюдье вокруг и стальная гладь воды, отвесный бетон, гладкий и без единого выступа, — если свалишься, даже схватиться не за что… Мне стало вдруг почему-то очень страшно, меня ужаснула эта глухая неприступность. А небо быстро светлело, светлела вода, в воздухе посвежело, и от воды стал подыматься густой белый пар, как с блюдечка. Я зазябла, хотела пойти в каюту, но из нее навстречу мне поднялся, позевывая, Расщепей, и все мои страхи сразу прошли: с ним я ничего не боялась.

— Вы что не спите? — спросил Александр Дмитриевич. — Ах, воздух-то какой! Чудесное утро! Надо Котьку будить, скоро шлюзоваться будем.

Там, на выходных прямоугольных башнях шлюза, загорелись в тумане медные паруса на моделях кораблей Колумба. Всходило солнце, туман стал быстро сниматься в сторону, и за ним, как на переводной картинке, сперва лишь проглядывая, а потом вдруг разом зацветшее, полное еще влажных красок, проступило яркое утро, шлюзовые причалы, белые створные знаки в сочной зелени берега.

На башне шлюза зажегся зеленый сигнал.

Вскочивший Котька отвязал чалку, Расщепей включил мотор, и «Фламмарион» тихо вошел в сонную заводь — наполненную камеру шлюза. Ни души не было вокруг, все свершалось очень таинственно. Сегменты ворот за нами всплыли и сомкнулись бесшумно, мы стали медленно опускаться, словно мягко проваливаясь, в пещерный сумрак шлюза. Потом впереди нас в высокой черной стене образовалась огненная расселина. Она ширилась. Открывались огромные молчаливые ворота. А там, за шлюзом, уже стояло наготове большое встречное солнце.

Глава 17

Последний шлюз

Напротив меня сидели рыжеватый человек в медных очках и железнодорожной фуражке, девушка с сонным лицом и молоденький аккуратный артиллерист, который в десятый раз перевязывал большой букет и, набрав в рот воды, опрыскивал цветы. А всю мою скамейку, сдвинув меня в угол, к окну, заняла маленькая старушка с бесчисленными мешками, котомками, баульчиками. Всю дорогу она их пересчитывала, закладывая на пальцах, потом сбивалась и принималась считать снова.

Прошел месяц после плавания на «Фламмарионе». Я ехала погостить к тете в деревню, под Егорьевск. Поезд только что тронулся с полустанка, и паровоз зачертыхался, буксуя, взял с места, сперва медленно выдыхая, а потом, все учащенней и учащенней дыша, стал одолевать подъем.

Вагон был из новых, недавно покрашенный, еще не очень пропылившийся, только на окнах в репсовых занавесках с висюльками уже глубоко и толсто залегла пыль. Перед железнодорожником на столе лежали наушники радио. Их можно было получить в вагоне у проводника за особую плату; над каждым столиком была розетка трансляции. Железнодорожник, сидевший против меня, мирно дремал, наушники даром лежали на столе.

Я попросила:

— Можно мне послушать немножко?

— Слушайте, барышня, — сказал железнодорожник, приоткрыв на меня один глаз.

Я надела наушники.

«…щепей. Картины его всегда занимали почетнейшие места среди лучших произведений советской и мировой кинематографии…»

У меня остановилось сердце. Я ясно почувствовала, как оно коченело, пока диктор, там, на радиостанции, медлил.

«Народный артист Союза Советских Социалистических Республик, орденоносец Александр Дмитриевич Расщепей был…»

Был!.. Кажется, я закричала. Уши мои были зажаты чашечками наушников, я не слышала своего крика, я видела только, как встрепенулась сонная девушка, как удивленно взглянул на меня артиллерист и железнодорожник схватился обеими руками за очки.

Но почему же они сидят так спокойно, не бегут никуда, эти люди? Неужели их не оглушило это слово?! Я вскакиваю… Надо остановить поезд… Красная ручка тормоза совсем близко. Что-то с силой резко оттягивает мою голову назад. Железная скоба наушников, сорванная натянутым проводом с головы, больно хватает меня за горло и опрокидывает на пол. Надо мной склоняются пассажиры. Артиллерист приподнимает меня с пола, усаживает на скамью, осторожной рукой стряхивает пыль у меня с колен.

— Упали немножко? — растерянно спрашивает он.

— Видать, припадочная, — спокойно заявляет сонная девушка.

А я бьюсь головой об оконный столик и повторяю:

— Александр Дмитриевич!.. Александр Дмитриевич!

— Какого-то Александра Дмитриевича зовет, — слышится голос железнодорожника.

Вероятно, сообразив что-то, он высвобождает у меня из-под головы трубки, прикладывает к ушам.

— А, вон ведь что… — говорит он. — Должно быть, знакомый. Тут как раз передают сейчас. Умер известный Расщепей, орденоносец.

Старуха соседка, поставив кошелку на колени, поспешно крестится. Потом ее рука легонько стучит мне в коленку:

— Ты, деточка, не надо так… Все мы на тот коленкор смётаны. А он тебе кем приходился-то, сродственник?

Я отчаянно мотаю головой.

— Летов-то ему уже много было?

Я опять мотаю головой.

— Стало быть, не в свой срок, — сочувственно вздыхает старуха.

На ближайшей станции артиллерист, осторожно поддерживая меня за локоть, помогает мне сойти.

— Виноват… вам, конечно, не до того, — говорит он неуверенно, — только ответьте: это вы сами, не ошибаюсь, исполняли Устю в его картине?

Я, закрыв глаза, молча киваю. Артиллерист мнется, поправляет новенькую фуражку:

— Какой знаменитый человек был!

Был — и нет теперь уже Расщепея! Господи, как я его любила! Зачем только я уехала из Москвы? Нет Расщепея… «Да, Симочка, вот это действительно бывает только раз в жизни…» Если бы только он позволил, я бы сама сейчас умерла. Но он уже ничего не может позволить, а если бы он был жив, он бы запретил мне это.

Почти ничего не видя, вернее, ощупью я беру билет обратно в Москву, сажусь в первый попавшийся поезд.

* * *

На улицах Москвы висят афиши нового фильма: «Мелкий служащий», постановщик Александр Расщепей». На Дворце кино, во всех газетах его большие портреты в черной рамке. У колонн, увитых черным крепом и еловыми ветвями, толпится народ. Длинная очередь вытянулась по улице — это идут люди прощаться с ним.

Чья-то рука крепко берет меня за плечо. Лабардан, страшный, красноглазый, с сизыми, небритыми щеками, проталкивает меня в дверь дворца. Он бормочет что-то несвязное и вдруг начинает плакать, прижавшись щекой к моему затылку. Я чувствую, как бегут мне за шиворот горячие капли.

— Так и умер… с книгой… Фламмарион… Вернулся после просмотра, лег читать, а утром пришли…

Тишина. Осторожные, шаркающие шаги многих ног и легкое сипение юпитеров. Всё те же знакомые юпитеры освещают его, журчит аппарат, и заплаканный Павлуша дрожащей рукой крутит ручку и все протирает, все-то протирает стекла объектива!..

Это последняя съемка Александра Расщепея.

Меня ставят в почетный караул. Я вижу рядом с собой стоящую у гроба прямую, строгую Ирину Михайловну; она поправляет складку материи. Я понимаю: этим жестом, легко касаясь его пиджака, она как бы подчеркивает — это прежде всего ее горе… И мне обидно. Она стоит прямая и гордая в своем ревнивом горе, словно ни с кем не хочет делить его. Красными, будто неузнающими глазами смотрит она поверх меня.

А я никак не могу себя заставить взглянуть туда, где под склоненным алым знаменем — его голова, залитая сиянием прожекторов. И я не плачу сейчас. Но все во мне пересохло — горло, глаза; я только чувствую, что меня начинает раскачивать.