Великое противостояние, стр. 12

Павлуша припал к аппарату, вращая ручку. Ассистенты склонились над телефонами. Расщепей стоял на возвышении, дирижировал боем, отдавал приказания ассистентам. По телефону его приказы уходили в разные концы поля. На поле шел рукопашный бой, медленно поднимался густой дым; здесь и там возникали слепящие красные вспышки остроугольного пламени.

— Первый отбой! — скомандовал Расщепей. — К чертям годится… Убрать поле, через пятнадцать минут повторим снова, лыко-мочало!

Он снял шлем, вытер платком вспотевшую шею и лоб, сел на угол стола. Какие-то люди, одетые во французские мундиры, бежали к холму.

— В чем дело? — крикнул им через мегафон Расщепей.

Те бежали, не отвечая. Когда они приблизились к командному пункту, из группы подбежавших вышел вперед высокий человек в гренадерском мундире.

— Товарищ Расщепей, — сказал он, вытянувшись во фронт, — превеликая к вам просьба от всех ребят. Ведь это как-никак несправедливость получается: почему же всё мы да мы французы? Дозвольте хоть раз за русских сняться.

— Нельзя, нельзя, — сказал Расщепей. — Вы мне график сегодня сорвете. Маршируйте на место.

— Товарищ Расщепей, — не унимался гренадер, — ведь это же просто получается довольно обидно! Ведь народ кино смотреть будет, а мы всё французы, словно прикаянные.

— Будет вам дурить, сено-солома! — закричал вниз Расщепей. — Этак ко мне сейчас Наполеон явится, попросит его Кутузовым назначить!

И через четверть часа снова прочертила небо сигнальная ракета, и снова двинулись в дыму, огне и шуме сражения французские и русские войска по приказу великого полководца Расщепея. Мне минутами становилось страшно — так это было похоже на настоящие сражения, по крайней мере на те, что были нарисованы на картинах…

И мне захотелось, чтоб Расщепей скорее кончил все это, пошутил бы со мной, помог мне убедиться в том, что все это происходит не на самом деле, а лишь как будто… Я заглянула в лицо Александру Дмитриевичу. Глаза его были закрыты окулярами бинокля, втиснутыми под брови. Но меня поразила бледность его лица, выражение боли и ярости. Губы его были искривлены немного и быстро шевелились. Гром взрывающихся петард, крики «ура», команды ассистентов сливались в тревожный оглушающий гам, и я не могла разобрать, что он шепчет. Но вот он отнял бинокль от глаз и заметил меня:

— Вот так, Симочка… вот так они пропадали, наши… Навалом клали… А держатся как, держатся как!.. Родные вы мои! Как врытые стоят!

Он вдруг резко мотнул головой, провел быстро рукой по лицу, будто паутину снял, смущенно покосившись на меня, кинулся к телефону.

— Фу ты, простокваша я!.. На самого нашло. Отходите! — кричал он в телефон. — Вы уже должны оставлять флеши! Какого шута вы уперлись там? Путаете мне! Что значит — не хотят отдавать флеши? Здорово живешь, сено-солома! Я ж не виноват, что так было. Репетировали, репетировали — и пожалуйте!.. Что значит — увлеклись? Я приказываю немедленно отступать… Видали? — обратился он ко мне, повеселев. — Так вошли в роль, что не хотят отходить ни на шаг.

Жара была нестерпимая.

От дыма и пыли поднялась и повисла над полем душная мгла.

Приходилось прерывать иногда съемку, чтобы дать отстояться воздуху, рассеяться пыли и копоти.

Вдруг, случайно взглянув на Александра Дмитриевича, я заметила, что лицо у него стало совершенно серым, он как-то неловко согнулся и, не отпуская мегафона, свободной рукой хватался за левый бок.

— Александр Дмитриевич, вы что?

Продолжая командовать в рупор, не оглядываясь, лишь скосив в мою сторону свои яростные глаза, он легонько оттолкнул меня рукой назад. Пальцы у него были как лед и влажные…

— Александр Дмитриевич, — не унималась я, — вы же совсем больной, я сейчас покричу кого-нибудь!

Тогда он быстро поставил мегафон, схватил меня левой рукой за руку и сердито прошептал:

— Тихо! Что за крик!.. Ничего, уже отпускает. Сердце немного было… припадок. А вы ни слова. Цыц! Пройдет. А то график сорвем, день-то сегодня — золото. Жди потом такого.

И вдруг снова закричал молодым, звонким голосом в мегафон:

— Егерский, егерский, куда заходите? Режетесь, в кадр не попадаете! Держитесь вешек!

Потом ему, должно быть, стало опять плохо… Он дернул ворот, распахнул рубашку.

— Черт знает, гроб и свечи… Никуда я, верно, не гожусь. Позвоните, Симочка, вон по тому телефону от моего имени, чтобы девятый пункт сейчас начал крутить. У них сейчас там хорошая атака идет… А потом, когда я скажу, нажмете эту кнопку.

Его бледность заметили вскоре и другие. Напрасно Лабардан и Павлуша упрашивали, чтобы он ушел отдохнуть. Он и слушать не хотел. Съемка продолжалась.

Он сидел на краю стола, около телефонов, охватив руками колени, тяжело, со стоном дыша сквозь стиснутые зубы, иногда пригибаясь от боли. Его уговаривали, чтобы он лег хотя бы.

— Нельзя, нельзя, — твердил он. — Не наводите паники, пожалуйста! Как увидят, что меня нет, так пойдет халтура, рога и копыта! Что я, не знаю, что ли? Давайте дальше.

А потом он оглянулся на меня, поймал меня за локоть и подтянул к себе:

— Ничего, Сима-победиша, еще поживем, труба-барабан! Завтра будем эпизод с Устей в Кремле снимать. Я там интересные вещи придумал, как это сделать… Только вы это… смотрите Ирине Михайловне насчет меня ни-ни… Ну что вы на меня так испуганно смотрите? Вы что думали, это игрушки? Нет, дружок мой, это тяжелый труд… топор и пила… пот и слезы, великая маета искусства…

Когда уже солнце начало склоняться, когда основные сцены сражения были готовы, его почти силком усадили в машину. Верные адъютанты его, Павлуша и Лабардан, вскочили с обеих сторон на подножки, и, бледный, задыхающийся, с запекшимся ртом, который все еще силился улыбнуться, с запавшими глазами, откидываясь минутами на подушки машины, он ехал по полю, изрытому петардами, и тысячи людей, одетых в старинные мундиры русских и французских солдат, махали ему вслед, подымали тяжелые знамена, провожая его, как полководца, сраженного в бою, но победившего.

Глава 8

Цветы Бородина

Расщепей слег. И так непривычно тихо, так пусто было без него на фабрике, что и мы все говорили вполголоса, словно больной был где-то здесь, рядом с нами, и мы могли повредить ему шумом. Печально бродил по коридорам фабрики молчаливый Павлуша, хмурился присмиревший Лабардан, и только вислогубый Причалин, который явно побаивался Расщепея и избегал его, ожил, словно воспрянул духом. Он теперь заглядывал в комнату нашей группы, просил показать ему пробы, заговаривал со мной:

— Как тебя, кстати, звать, девочка?.. Серафима? Ах, вот как! Да, каюсь, каюсь, я буквально ошибся в тебе. Факт! Не вник… А ты вон какова!..

Убедившись, что Лабардана и Павлуши поблизости нет, он уже по-приятельски поучал меня:

— Расщепей, конечно, даровит, спору нет. Только смотри не потакай во всем, не теряй своего лица.

Я сперва не понимала, о чем это он.

— А Александр Дмитриевич и так меня гримировать почти не позволяет, только чуточку самую.

— Эка ты бестолковая какая! Я не к тому клоню… Эти так называемые великие режиссеры — они деспоты. Они обезличивают всех вокруг себя, калечат, а когда картина готова, оказывается, видно только их и больше, увы, никого. Это я тебе просто по-дружески, по-таковски.

И, завидя приближающихся Лабардана и Павлушу, спешно откланивался.

— Будьте счастливы, товарищи расщепеевцы! Лихая вы команда, молодцы! Вояки вы, честное слово. Ну, киваю!

Лабардан сверкал ему вслед своими глазищами. Мне очень хотелось навестить Александра Дмитриевича. Пользуясь тем, что съемки из-за его болезни не производились, я поехала на пригородном поезде до остановки, где было поле «Бородинского боя». Укрепления еще не были разобраны. Я бродила среди насыпей, траншей и рвов. Помятая трава уже встала. Над полем теперь мирно трещали кузнечики, и там, где на днях в дыму носились знамена, порхали сегодня пестрые крапивницы. Я нарвала большой букет тимофеевки, золотистых лютиков, душистой кашки и шалфея. В некоторых местах поля трава выгорела от взрывов, и я нарочно добавила к букету пучок пожелтевших, обуглившихся былинок. Потом я вернулась в Москву. Но к Расщепею меня не пустили. Работница Ариша встретила меня не очень приветливо и сказала через цепочку двери: