Придворное кружево, стр. 41

– Жаль мне, что прожект мой признали тогда неподходящим ни к вашим церковным уставам, ни к вашим русским обычаям. Видано ли дело, закричали все, чтоб у православных племянник женился на тетке! Оно, пожалуй, что и так: заговорили бы потом, что дети их от незаконного сожительства рождены. Народ ваш стоек в своих обычаях и предрассудках, его сразу не настроишь. Так зачем же теперь им любиться попусту?

Остерман глубоко вздохнул и поднял глаза к потолку.

– Знаешь что, княгиня Аграфена Петровна, – вдруг заговорил он твердым голосом, уперев в Волконскую свой лукавый, но вместе с тем и приятный взгляд, – следует тебе быть настороже. У меня, как у вице-канцлера, бывают в руках кой-какие цидулки, которые могут тебе повредить у «светлейшего». Ведь мне о твоих отписках с братцем известно.

Княгиня с ужасом посмотрела на Остермана.

– Впрочем, успокойся, Аграфена Петровна: Меншикову я тебя не выдам, а делаю только тебе угрозу на тот конец, чтобы ты не разболтала никому того, что я скажу тебе сейчас. Положим, что я буду в твоих руках, но буду только голословно, а ты и теперь в моих руках, да не просто, а с поличным; так не лучше ли нам действовать совокупно. Если бы ты могла, княгиня, внушить ее высочеству «инструировать» своему брату, чтобы он как можно больше любил Елизавету Петровну, но не только как свою тетку, но как чужую девушку-красавицу, то это было бы полезное дело. И вот почему: ни одна из придворных девиц не может иметь свободного доступа к императору и позволять себе вольное с ним обращение, да ни одна и не решится на это, боясь «светлейшего». Елизавета же – другое дело. Стоит ей только влюбить его в себя, и она отобьет от него невесту, а вместе с тем уничтожится и Меншиков. Начать прямо охуждать Марию нельзя. Петр куда как упрям, он станет делать наоборот, а если влюбить его в Елизавету, то он будет сам против затеянного брака, и уж, конечно, никто его не приневолит.

– Да он еще слишком молод, чтобы влюбляться, – заметила Волконская.

– Молод, чтобы влюбляться! – засмеялся Остерман. – А обручиться не молод? Да скольких парней у вас в России женят на четырнадцатом году? Гаснер*, – продолжал поучительным тоном Остерман, – в известном сочинении своем о «Равновесии души и плоти» совершенно верно замечает, что половая любовь возникает в девушках и в юношах тем ранее, чем быстрее развивается их физика, а стоит только взглянуть на императора, так тотчас же можно видеть, что природа работает над ним с изумительной быстротой. Какой у него рост, какая осанка! Кто скажет, что ему идет четырнадцатый год? У него пробивается уже и ус, а это физиологический признак известной зрелости.

– Этак, пожалуй… – не договорила княгиня.

– Да ты, чего доброго, матушка Аграфена Петровна, думаешь, что я хочу влюбить его на ваш русский «манер» – сейчас обниматься да целоваться? Нет, я хочу влюбить его на наш немецкий манер, и я думаю, что он на это должен быть способен, потому что он по матери – немец. Я хочу поместить в его сердце так называемый нашими немецкими поэтами идеал, который он должен носить в сердце, и носить постоянно, мечтать о своей возлюбленной во всей чистоте и непорочности юношеского духа. У нас, в Неметчине, такая любовь к наиблагороднейшим девицам в большом употреблении. Там юноша и двадцати лет только смотрит на свою милую и вздыхает перед ней, не смея даже прикоснуться к ней до тех пор, пока они не соединятся браком. Вот как я хочу влюбить его величество в тетку, а не по-вашему…

– А если?.. – и Волконская снова не договорила.

– Ну что ж! Я хоть и против вашего русского манера любиться до свадьбы, но им обняться и поцеловаться можно. Шкандалу в том никакого не будет: во-первых, они близкие между собою родные, а во-вторых, тут есть политические конъюнктуры. Господин Пуфендорф* в сочинении своем, – а сочинение это было любимой книжкой покойного государя, значит, книжка эта дельная, потому что он пустяков читать не любил, – господин Пуфендорф говорит, – начал поучительным голосом излагать Остерман, вытянув при этом ноги, положив на колени платок и табакерку и закрыв глаза, – господин Пуфендорф говорит, что в политических акциях должно иметь особые конъюнктуры, кои наипаче в превысшем градусе содержимы быть могут для блага государства. Господин Пуфендорф говорит, что высокие потентаты по самой субстанции их высокой прерогативы наивящему между собою аккорду подлежат. Тот же господин Пуфендорф излагает далее, что коликое попечение партикулярным людям…

Волконская с досадою увидела, что Остерман из области любимой им педагогики попал в область столь же любимой им политики и, что поэтому ей придется Бог весть сколько времени слушать без перерыва его ученые рассуждения. Она нетерпеливо вертелась на креслах, но остановить Остермана было бы чрезвычайной для него обидой, особенно после того сближения, которое началось между ним и хозяйкой, и она, снова прикрыв лицо веером, только позевывала, слушая нескончаемую рацею* своего гостя.

В заключение своей продолжительной беседы они порешили, что княгиня еще раз навестит великую княжну, а Остерман, с своей стороны, поторопит Рабутина, чтоб этот последний хлопотал у Меншикова о скорейшем назначении Аграфены Петровны обер-гофмейстериной при Наталье Алексеевне.

XXXII

Когда через несколько дней после беседы с Остерманом «инструированная» им Аграфена Петровна приехала в Зимний дворец, то она застала великую княжну печальной и задумчивой. Опершись локтем на окно и положив на ладонь голову, Наталья Алексеевна смотрела на Неву, которая в этот день, при сильном морском ветре, под нависшими над ней серыми тучами, бурлила и торопливо перебрасывала одну через другую темно-зеленоватые волны с белыми, пенистыми хребтами.

Наталья Алексеевна встретила свою гостью с искреннею приветливостью, но далеко уже не с тою шумною радостью, какая проявлялась в ней, когда перед этим приезжала к ней Аграфена Петровна. По выражению ее кроткого лица и по не свойственной ей вялости легко можно было заключить, что она или нездорова, или удручена каким-то сильным горем.

На канапе в той же комнате сидела, надувшись, у стола госпожа Каро и занималась каким-то вязаньем. До приезда княгини она несколько раз пыталась заговорить с великой княжной, но та отвечала ей сухо и отрывисто, и госпожа Каро поняла, что ее питомица находится в том дурном расположении духа, какое по временам находило на нее и под влиянием которого она становилась молчаливою и печальною и желала, чтобы ее оставили в покое. Под стать ей и госпожа Каро делалась в это время пасмурной, но не из сочувствия к Наташе, а потому, что словоохотливой француженке не с кем было болтать, а это было для нее весьма чувствительною мукою. Кроме того, в таких случаях страдало еще и ее самолюбие, как воспитательницы. Она видела, что у молодой девушки есть что-то на душе, но что она не желает поделиться своей тоскою с тою, которая должна была быть так близка к ней. Госпожа Каро тщетно ожидала трогательно-драматической развязки: ей ужасно хотелось, чтобы русская царевна, заливаясь слезами и задыхаясь от них, бросилась к ней на шею и, покрывая ее поцелуями, поведала ей, как единственной своей советчице и утешительнице, о причинах своей тоски и печали. Госпожа Каро полагала, что у Nathalie может быть какая-нибудь сердечная тайна, и как бы приятно было сделаться хранительницей такой тайны царственной отроковицы! Какое бы широкое поле открылось в этом случае для много мнившей о себе француженки, сколько цветистого красноречия можно было потратить на утешения, наставления, вразумления, и на выражение сочувствия, и – что важнее всего – на рассказы о себе самой, приукрашенные воображением и притоком искусственной чувствительности!

– В какую дурную погоду выбралась ты ко мне, Аграфена Петровна, – сказала ласково великая княжна.

– Желалось мне очень проведать ваше высочество.

– Спасибо тебе, княгинюшка, – отозвалась Наталья Алексеевна, не удержавшись от названия Волконской тем титулом, употребление которого она обыкновенно не допускала, когда к ней обращались такие близкие ей лица, как Аграфена Петровна. – Посмотри, – добавила она, – как несутся и пенятся волны. Не правда ли, какой отличный вид?