Придворное кружево, стр. 31

Измученный этою страшною пыткой Девьер был, после добавочного битья кнутом, сослан в Сибирь. Будучи не в силах переносить истязаний, он объявил о своих «неистовых» разговорах – относительно престолонаследия цесаревною Елизаветою и относительно брака княжны Меншиковой – с Толстым, Бутурлиным, Ушаковым, князем Иваном Алексеевичем Долгоруковым и некоторыми другими – и все они, по злобе на них временщика, потерпели наказания: Бутурлин был сослан на безвыездное житье в деревню, Ушаков определен «в команду» куда следует, а князя Долгорукова велено было, «отлучив от двора и унизя чином», отправить в полевые полки.

Из всех виновных самому жестокому наказанию подвергся Девьер.

– Ты, – говорил на первом допросе графу Девьеру Головкин, – по высочайшему указу, обвиняешься в том, что во время прежестокой болезни государыни, «пароксизмуса», когда все доброжелательные подданные в превеликой печали были, будучи в доме ее императорского величества, не только не был в печали, но и веселился и плачущую Софью Карловну Скавронскую вместо танцев вертел. Да ты же, Девьер, сел на кровать и посадил с собою его высочество великого князя и нечто ему на ухо шептал. Да ты же, Девьер, не встал против ее высочества цесаревны Елизаветы Петровны и, не отдав должного рабского респекта, со злой своей предерзостью, сидя на той же кровати, говорил ее высочеству: «О чем печалишься, выпей рюмку вина». Да ты же, Девьер, перед ее высочеством Анной Петровной, когда она была в печали и слезах, по рабской своей должности не вставал, и респекта ей не отдавал, и смеялся о некоторых персонах. Да ты же, Девьер, его высочество с собой в коляске кататься звал и говорил, что его высочество сговорен жениться, что за его невестой будут волочиться, а его высочество ревновать будет.

– Я, – отвечал Девьер, еще перед пыткой утративший свою обычную бойкость и развязность, – не помню теперь, вертел ли я Софью Карловну. Цесаревна Елизавета Петровна сама никому не велела вставать. Великому князю значащихся в обвинении слов не говорил, а прежде говорил часто, чтобы его высочество изволил учиться, а то, как надел кавалерию, стал худо учиться, а еще как сговорят жениться, станет ходить за невестою и будет ревновать и учиться не станет.

– Ведомо нам, Антон Мануилович, что ты издавна был превеликий балагур и что в таковых поступках как бы главная твоя должность состояла, несмотря на твой высокий ранг и на твою позицию; но до такого пустомельства ты никогда прежде не доходил. Да это, следует сказать, и не пустомельство, а оскорбление высочайших персон и предерзостный кондуит в доме ее императорского величества, где все, во всякий час дня и ночи, должны оберегательно содержать себя в рабском респекте, а ты что наделал? – покачав сожалительно головою, заключил граф Головкин. – Расскажи нам поистине, не утаил ли чего-нибудь при своих прежних показаниях?

Обвиняемый пытался было оправдываться, но путался в своих словах, и все его показания были крайне бестолковы.

Последствием допроса, сделанного Девьеру в комиссии, и данных им здесь показаний было предъявление Меншиковым комиссии следующей, написанной от имени императрицы, записки: «Мне о том великий князь сам доносил самую истину, я и сама собой присмотрела его в его противных поступках и знаю многих, которые сообщниками его были, и понеже оное все чинено было от них к великому возмущению, того ради объявить Девьеру, чтобы он объявил своих сообщников».

Нечего, кажется, и говорить, что эта записка была написана не кем иным, как секретарем Меншикова, по его приказанию, и что «светлейший» заранее наметил тех, кого непременно должен был назвать Девьер при произведенной над ним жестокой пытке.

Приговор над Девьером и над указанными им сообщниками состоялся от имени императрицы 6 мая. Шурин не удовлетворился пыткою и ссылкою своего зятя, но в конце указа об исполнении над ним приговора добавил: «Девьеру при ссылке учинить наказание – бить кнутом».

XXIV

– Вот до чего дошло дело!.. – в волнении вскричала княгиня Марфа Петровна, встречая приехавшего к ней в сильном смущении Рабутина. – Меншиков стал добираться и до нас.

– Я приехал успокоить вас, – говорил Долгоруковой Рабутин. – В этом деле нет ничего важного для племянника вашего мужа. Это пустяки!

– Как нет ничего важного? Ведь я сейчас узнала, что князя Ивана отдалили от двора и высылают из Петербурга в полки, которые у нас называют «полевыми», – вставила княгиня это русское слово в свою французскую речь, на которой разговаривала с Рабутиным. – Вы, граф, находитесь в таких добрых отношениях с князем Меншиковым, вы можете уговорить его, чтоб он изменил этот приговор над молодым человеком, можно сказать, над мальчиком. Для всей фамилии моего мужа такой приговор очень прискорбен, потому что он прежде всего показывает ее бессилие при дворе.

Рабутин пожал плечами.

– Вы знаете, княгиня, – заминаясь, заговорил он, – что нет ничего в мире, чего бы я не был готов сделать для вас, но отчего же вы не предупредили меня об этом прежде? Я постарался бы предотвратить это горе, а теперь уже поздно.

– Я не сделала этого потому, что мой муж и его братья были вполне уверены, что Меншиков не посмеет тронуть никого, кто носит их имя. Они слишком надменны, чтобы унижаться с просьбами перед кем-нибудь, и я прошу вас так, что никто из них не знает о моей просьбе.

– Очень жаль, что в настоящую минуту дела, как кажется, поправить невозможно. Я приехал к вам прямо из дворца. Там все в тревоге: думают, что императрица не проживет даже до вечера. Она безнадежна…

– Но с кем же в случае ее смерти придется поздравить Россию?

– Разумеется, с императором Петром Вторым, – самодовольно отозвался Рабутин. – Мы удачно плели наше кружево. Однако мне вовсе не до дипломатических дел, когда видишь тебя, Марта, – вдруг нежным голосом заговорил Рабутин, обнял крепкою рукою тоненькую талию княгини и поцеловал ее в губы. – Право, с тобой забываются и дипломатия, и дворы, и кабинеты, и депеши, и престолонаследие…

– В самом деле? – весело перебила Марфа Петровна и, положив обе руки ему на плечи, в свою очередь поцеловала его и ласково потрепала рукою по щеке.

– Я напишу в Вену, что ты так много содействовала своим влиянием при дворе… Ах, досадно, что в деле Девьера и Толстого замешан Долгоруков! – как будто спохватился Рабутин. – Тут что-то неладно, как-то не вяжется одно с другим: получает всю власть Меншиков, а Долгорукова отдаляют от двора.

– А я так думаю, что тут нет ничего неладного. Во-первых, в одной и той же семье могут быть разномыслия по политическим вопросам. Племянник моего мужа мог быть врагом Меншикова, но муж мой, а тем более я могли не разделять его неприязненных чувств к князю и его образа мыслей. Во-вторых, приговор над князем Иваном и над другими обвиняемыми состоялся еще от имени Екатерины, следовательно, для Меншикова не представляется ничего щекотливого, если он отменит этот приговор от имени Петра, а это прежде всего показало бы, что при новом царствовании Долгоруковы пользуются известным значением. Понимаешь?

– Как не понять тебя, мой друг, – говорил Рабутин, покрывая поцелуями руки княгини. – Да если бы я не понял твоих слов рассудком, то понял бы сердцем, – нежничал дипломат. – Ты отлично мне разъяснила суть дела, и теперь я буду настаивать в Вене, чтобы твоему отцу выслали оттуда поскорее диплом на графское достоинство. Я напишу туда, что заслуги его дочери дают ему на это полное право. Ах да, я и забыл передать присланный вам, княгиня, из Вены подарок. Вот он.

И с этими словами Рабутин вынул из бокового кармана своего кафтана продолговатый футляр, обделанный в красивый сафьян.

– Из Вены?.. – лукаво улыбнувшись, спросила княгиня.

– Уверяю вас, что из Вены, – также с улыбкой отвечал Рабутин.

– Право, какой у вас милый и добрый император и как он внимателен к ничтожным заслугам дам. Недаром я к нему так расположена, – сказала Марфа Петровна, рассматривая вынутое из футляра ожерелье, игравшее радужными переливами драгоценных камней. Она быстро встала с места, подошла к зеркалу и надела его на шею. – Его величество должен быть человеком с большим вкусом, – добавила она, любуясь в зеркале и поднесенным ей подарком, и самой собою.