Дурочка, стр. 4

Близится эра светлых годов…
Быть человеком всегда будь готов!

С поварешкой в руках Чарли застыл:

— Люди, гля! Немая запела!

Марат дергал Ганну за рукав:

— Не пой, Ганна! Ты не так поешь! Неправильно!

Та не замечала. Допела до конца.

Тракторина Петровна оглянулась на вошедшую с горшком печеной картошки тетку Харыту:

— А ты сказала, что она говорить не умеет…

— Не умеет, — подтвердила тетка Харыта. — Только поет. Как птица небесная…

— Хорошо поешь, — сказала Ганне Тракторина Петровна. — Будем тебя в пионеры принимать. Люблю голосистых! Песню люблю! — прослезилась. — Завтракайте! — Дверью в сердцах хлопнула так, что мел с потолка, будто снег, посыпался: хлопьями, белый. Вышла.

Тетка Харыта раздавала горячие картофелины.

Ганна стояла одна. На голове ее будто снег лежал.

Не таял.

12

Через минуту картошку съели.

— Тетечка Харыточка, — ластилась Верочка к тетке Харыте. — Будьте так добреньки, дайте мне добавочки.

— Нету ничего, деточка.

— Ну хоть шкурочку от картошки дайте!

— И шкурочек нет, деточка, съели. Ничего не осталось.

— А я тоже кушать хочу, — заплакала Надя.

— Дай нам исты! — заревела вместе с сестрами Люба. — Исты хочу… Исты…

Бросилась к ним тетка Харыта, обняла сестер ревущих, успокаивала:

— Потерпеть надо, детоньки. Только ж поели…

— Мы хотим кушать, — плакали сестры.

— Жрать хочу! — завопил и Чарли.

— Мы хотим есть! — подхватила вся столовая. — Дайте нам кушать!

Стучали по столам ложками.

— Подождите немного, скоро обед будет. Нет ничего, съели все. Нет! Ну, нема! — развела руками тетка Харыта.

Потом задумалась

— Тихо! — сказала. — Будет вам еда. Только поработать надо.

13

На базаре шла своя жизнь. На дощатых, серых от дождей прилавках, на ящиках, на траве или прямо на земле, разложив на газетах, на простынях и покрывалах присыпанный белой пылью товар, продавал народ что было.

Шамкая беззубым ртом, продавала древняя старуха прошлогодний початок кукурузы: держала его в руках, словно вынула изо рта челюсть — с желтыми блестящими янтарными зубами — и держит себе, продает.

Муж и жена продавали с подводы картофель. Фиолетовый майский, с проросшими бледными ростками — для посадки — картофель лежал в мешках: две мелкие сморщенные картошины выпали из мешка и смотрели с земли детскими фиалковыми глазами.

Будто отрубленные, лежали на деревянном помосте грязно-бурые головы буряков: огромный мужик хватал их за чубы, тряс перед толпой, бросал обратно — туда, где вперемешку лежали, словно сломанные и выкрученные пальцы, морковины, выпачканные в земле, землисто-ржавого цвета, большие и маленькие.

Рядом на клеенке лежало кровавыми кусками мясо, капало кровью на землю. Зеленые мухи ползали внизу прилавка, впившись в свернувшуюся, словно от дождя, пыль, высасывая из нее, будто из кровавых цветов, пьяную сласть…

Серебряной живой горой лежали сазаны: открыв в крике молчаливые рты, округлив от ужаса глаза, бились за жизнь сильными серебряными телами. Одного сазана, самого большого, рыбак, жилистый худой мужичок в драной фуфаечке, достал из садка, поднял, гордясь им, как ребенка, на руки, и тот лежал неподвижно, собирая народ, — тяжелый, сияющий на солнце, как серебряный слиток, а потом вдруг, медленно изогнувшись, со всей силой ударил мокрым хвостом по лицу обидчика, худого мужичка, и раз, и второй — и упал, заплясав в пыли, у самых ног верблюда: того, большого и гордого, продавали тоже…

Вроде бы все было на этом базаре так же, как на всех базарах. Так, да не так…

Молча, на пальцах показывали цену продавцы. Покупатели, торгуясь, отрезали жестом лишние пальцы — сбавляли цену. Продавцы кивали, соглашаясь.

Лишь одна несговорчивая торговка не уступала мужику, покупателю. Била себя в сердце, целовала синюю куриную тушку курицы, видно показывая мужику, как дорога ее сердцу эта синяя курица. Мужик закатывал глаза, складывал на груди руки, как покойник, рассказывая ей немым языком, как тяжело ему живется. Та закатывала глаза тоже: всем тяжело. Долго торговались они молча. Пока мужику не надоело. Громко выругался он:

— Ах, едри тебя и в рот и в печень, толстомордую!!!

Повернул весь базар к ним головы, посмотрел осуждающе.

Испугалась торговка, палец к губам приложила: тс-с. Одними губами сказала: бери. Взял мужик курицу, засопел обрадованно. Отошел, прижав мертвую тушку к груди.

Все отвернулись.

Тихая, шелестящая жизнь шла на том базаре: примеряли платье — не мало ли; пробовали на зуб кольцо — золотое ль; прижимали к земле рога козла, проверяя, силен ли. Молча зазывала к себе, потрясая тыквами, бабища: щеки ее были, как две тыквы, круглы и оранжевы, на груди — бусы из луковиц, шелухой шелестели.

Вошла на базар тетка Харыта с ребятами. Выстроила их в ряд. Оглядела люд. Поклонилась. Громко сказала:

— Христос воскресе!

Весь люд замер, повернулся к тетке Харыте. И снова поклонилась она до земли, сказала громко:

— Христос воскресе!

Молча окружили ее люди плотно кольцом. И в третий раз она поклонилась народу:

— Люди добрые! Христос воскресе!

— Воистину воскресе! — выдохнули одними губами люди. Тихо, неслышно, немо, как общий вздох.

Потрескавшиеся губы женщины сказали молча: воистину. И губы рыбака в сазаньей чешуе. И губы древней старухи. И сочные губы мясника. Выдохнули и потянулись целоваться: потрескавшимися губами женщина целовала рыбака, трижды. Губы древней старухи целовали губы мясника, трижды. Мужик с курицей неуклюже целовал торговку, ту, что только что обругал. Со слезами целовались. Молча. Истово. Трижды.

14

На тележке пьяного, покрытого рогожей, молодуха через базар везла.

— Христос воскресе! — говорила всем тетка Харыта, целовала.

— И меня, матушка, поцелуй! — услышала.

Оглянулась: пьяненький мужичонка мокрыми губами к ней из-под рогожи тянется, бороденкой тощей тычется, целоваться лезет. Сам нерусский: глаза-щелочки, нос приплюснутый. Тетка Харыта рукавом от сивушного запаха да от пьяных губ закрылась, потом спросила, не вытерпела:

— Да нашей ли ты веры?

— По крови я калмык, а по вере — православный, — кротко отвечал мужичонка, лежа в тележке. — Христа с детства возлюбил всем сердцем. Окрестился. После Духовной академии в местном храме служил священником…

— Священником?! — удивилась тетка Харыта.

— Благочинный он у нас, — подтвердила молодуха. — Отец Василий.

— Стало быть, батюшка? — переспросила тетка Харыта и подбоченилась. — Как же тебе, батюшка, не стыдно! Тебе в храме сегодня службу служить, людей со Светлым Воскресением поздравлять, а ты с утра глаза залил! — заругалась.

— Не батюшка я теперь, — заплакал отец Василий. — Храм закрыли, кресты поломали, колоколу язык вырвали…

— А уж какой колокол был! — быстро-быстро заговорила молодуха. — Всем колоколам колокол! Пятьсот пятьдесят пудов весил! На пароходе везли по трем рекам: сперва по Волге-матушке, потом по Ахтубе, потом по Подстёпке. Я девчонкой была, помню, на пристани всем народом встречали его, будто царя. Он и правда как царь был. Царь-колокол! Силен был! Зазвонит — человека вот тут, на базаре, не услыхать. На двадцать пять километров звон его слышали: и в праздники, и в пургу, и в буран звонил… А теперь вот молчит без языка… Вырвали!

— Что колокол! У вас людям вон языки будто повырывали — молчат! — с горечью сказала тетка Харыта.

— Это сейчас молчат, — не успокаивалась молодуха. — Расскажи, отец Василий, как они раньше в церкви пели! — и к тетке Харыте повернулась, сама быстро-быстро рассказала: — На клиросе в четыре голоса пели, с регентом во главе, сорок человек! Дисканты, альты, тенора и басы — как в театре, — то ж какая красота была!