Книжный вор, стр. 20

Лизель видела все это так ясно.

Изголодавшаяся мать, пропавший без вести отец. Kommunisten.

Неживой брат.

— И теперь мы говорим «прощай!» всему этому мусору, этой отраве.

За миг до того, как Лизель Мемингер с отвращением развернулась, чтобы выбраться из толпы, сияющее коричневорубашечное создание шагнуло с помоста. Приняв от подручного факел, человек зажег кучу, которая всей своей преступностью превращала его в гнома.

— Хайль Гитлер!

Публика:

— Хайль Гитлер!

Толпа мужчин двинулась от помоста и окружила кучу, поджигая ее, к общему горячему одобрению. Голоса карабкались по плечам, и запах чистейшего немецкого пота, что поначалу сдерживался, теперь струился вовсю. Он обтекал угол за углом — и вот уже все плавали в нем. Слова, пот. И улыбки. Не стоит забывать про улыбки.

Посыпались шутливые замечания, прошла новая волна «хайльгитлера». Знаете, вот мне интересно: ведь со всем этим кто-нибудь мог лишиться глаза, повредить палец или руку. Всего-то и надо — в неудачный момент обернуться лицом не в ту сторону или стоять чуточку ближе, чем нужно, к другому человеку. Наверное, кого-то и ранило так. От себя могу сказать вам, что никто от этого не погиб — по крайней мере физически. Разумеется, было около сорока миллионов душ, которых я собрал к тому времени, как вся заваруха закончилась, но это уже метафоры. Теперь давайте вернемся к нашему костру.

Рыжее пламя приветливо махало толпе, а в нем растворялись бумага и буквы. Горящие слова, выдранные из предложений.

По другую сторону сквозь текучий жар можно было разглядеть коричневые рубашки и свастики — они взялись за руки. Людей видно не было. Только форму и знаки.

Над головами чертили круги птицы.

Они кружили, зачем-то слетаясь на зарево — пока не спускались слишком близко к жару. Или то были люди? Положительно, дело было не в тепле.

За попыткой убежать ее застиг голос.

— Лизель!

Голос пробился к ней, и она его узнала. Не Руди, но знакомый.

Лизель вывернулась и двинулась на голос, разыскивая связанное с ним лицо. Ох, нет. Людвиг Шмайкль. Вопреки ее ожиданиям, он не стал насмешничать или шутить и вообще не завел никакого разговора. Он смог лишь подтянуть Лизель к себе и показал на свою лодыжку. В суматохе ее разбили, и она темно и зловеще кровоточила сквозь носок. На лице мальчика под спутанными светлыми волосами была беспомощность. Животное. Не олень в свете фар. Ничего типичного или определенного. Просто животное, раненное в толпе сородичей, где его скоро и затопчут.

Как-то Лизель помогла Людвигу встать и потащила его в задние ряды. На свежий воздух.

Они добрели до бокового портала церкви. Найдя свободное место, остались там, напряжение спало.

Дыхание обрушивалось изо рта Людвига. Соскальзывало по горлу. Наконец он заговорил.

Опустившись на ступеньку, он взял свою лодыжку в руки и нашел взглядом лицо Лизель Мемингер.

— Спасибо, — сказал он, скорее, в рот ей, а не в глаза. Еще глыбы выдохов. — И… — У обоих перед глазами встали картинки подначек на школьном дворе, за ними — избиений на школьном дворе. — Извини — за… ну, ты знаешь!

Лизель опять услышала:

Kommunisten.

Но решила, однако, переключиться на Людвига Шмайкля:

— И ты.

После этого оба сосредоточились на дыхании, потому что говорить было не о чем. Их дело было кончено.

Кровь расплывалась по щиколотке Людвига Шмайкля.

На Лизель наваливалось одинокое слово.

Слева от них толпа приветствовала пламя и горящие книги, как героев.

ВРАТА ВОРОВСТВА

Лизель сидела на ступеньках, дожидалась Папу, смотрела на разлетающийся пепел и труп собранных книг. Все грустно. Красные и оранжевые угли были похожи на выброшенные леденцы, большая часть толпы уже исчезла. Лизель видела, как уходит фрау Диллер (весьма довольная) и Пфиффикус (белые волосы, фашистская форма, все те же разложившиеся ботинки и торжествующий свист). Теперь оставалась только уборка, и скоро никто и представить не сможет, что здесь что-то происходило.

Но можно почуять.

— Чем ты тут занимаешься?

На церковном крыльце появился Ганс Хуберман.

— Привет, Пап.

— Мы думали, ты перед ратушей.

— Прости, Пап.

Папа сел рядом, уполовинив свою рослость на бетоне, и взял прядь волос Лизель. Нежными пальцами заправил прядь ей за ухо.

— Что случилось, Лизель?

Девочка ответила не сразу. Она занималась расчетами, хотя уже и так все знала. Одиннадцатилетняя девочка — это много чего сразу, но не дурочка.

* * * НЕБОЛЬШОЙ ПОДСЧЕТ * * *
Слово коммунист + большой костер + пачка мертвых писем + страдания матери + смерть брата = фюрер

Фюрер.

Он и был те они, о которых говорили Ганс и Роза Хуберманы в тот вечер, когда Лизель писала первое письмо матери. Она поняла, но все же надо спросить.

— А моя мама — коммунист? — Прямой взгляд. В пространство. — Ее все время спрашивали про все, перед тем как я сюда приехала.

Ганс немного подвинулся вперед, к краю, оформляя начало лжи.

— Не имею понятия — я ее никогда не видел.

— Это фюрер ее забрал?

Вопрос удивил обоих, а Папу заставил подняться на ноги. Он поглядел на коричневорубашечных парней, подступивших с лопатами к груде золы. Ему было слышно, как врезаются лопаты. Следующая ложь зашевелилась у него во рту, но дать ей выход Папа не смог. Он сказал:

— Да, наверное, он.

— Я так и знала. — Слова брошены на ступени, а Лизель почувствовала слякоть гнева, что горячо размешивалась в желудке. — Я ненавижу фюрера, — сказала она. — Я его ненавижу!

Что же Ганс Хуберман?

Что он сделал?

Что сказал?

Наклонился и обнял свою приемную дочь, как ему хотелось? Сказал, как опечален всем, что выпало Лизель и ее матери, что случилось с ее братом?

Не совсем.

Он стиснул глаза. Потом открыл их. И крепко шлепнул Лизель Мемингер по щеке.

— Никогда так не говори! — Сказал он тихо, но четко.

Девочка содрогнулась и обмякла на ступеньках, а Папа сел рядом, опустив лицо в ладони. Его легко было принять за обычного высокого человека, неуклюже и подавленно сидящего где-то на церковном крыльце, но все было не так. В то время Лизель не имела понятия, что ее приемный отец Ганс Хуберман решал одну из самых опасных дилемм, перед какой мог оказаться гражданин Германии. Более того, эта дилемма стояла перед ним уже почти год.

— Папа?

Удивление, пролившееся в слове, затопило Лизель, но она ничего не могла с этим поделать. Хотела бежать, а не могла. «Варчен» от сестер или Розы принять она еще могла, но от Папы взбучка больнее. Ладони отлипли от Папиного лица, и он нашел силы заговорить снова.

— У нас дома так говорить можешь, — сказал он, мрачно глядя на щеку Лизель. — Но никогда не говори так ни на улице, ни в школе, ни в БДМ, нигде! — Ганс встал перед нею и поднял ее за локоть. Тряхнул. — Ты меня слышишь?

Распахнутые глаза Лизель застыли в капкане, она покорно кивнула.

Это была вообще-то репетиция будущей лекции, когда все худшие страхи Ганса Хубермана явятся на Химмель-штрассе в конце года, в ранний предутренний час ноябрьского дня.

— Хорошо. — Ганс опустил Лизель на место. — Теперь давай-ка попробуем… — У подножия лестницы Папа встал, выпрямившись, и вздернул руку. Сорок пять градусов. — Хайль Гитлер!

Лизель поднялась и тоже вытянула руку. В полном унынии она повторила:

— Хайль Гитлер!

Вот это была сцена — одиннадцатилетняя девочка на ступенях церкви старается не расплакаться, салютуя фюреру, а голоса за Папиным плечом рубят и колотят темную гору.

* * *

— Мы еще друзья?

Где-то четверть часа спустя Папа держал на ладони самокруточную оливковую ветвь — бумагу и табак, которые он недавно получил. Без единого слова Лизель угрюмо протянула руку и принялась сворачивать.