Каменная грудь, стр. 8

– Кусь, кусь, кусь, – позвал Улеб выбежавшего из шалаша волчонка. Потрепал его за ухо, расцеловал, подтолкнул ногой мертвую голову:

– Ну-ка, щен, проказник этакий, поиграй черепком…

Храбр не договорил, повалился на траву и отошел ко сну.

Тлеющие поленья еще долго отсвечивали в глазах витязя. Он молча сидел, подперев рукою голову. Потом костер погас, пустив сизые струйки дыма, и в небе яснее проступили крупные, словно бы влажные, звезды.

Наступила теплая, упоенная цветочным духом, совсем летняя ночь. Луна, как червленый щит, повисла над Русской землей, будто хотела отгородить ее от темной печенежской степи.

Доброгаст проснулся перед самым восходом, но лежал, не двигаясь, истома растекалась по всему телу. Смутная надежда зародилась в груди, отчего, он и сам не знал. То ли оттого, что сон какой видел, то ли оттого, что глаза его с радостью останавливались на каждом предмете, подмечали каждый пустяк: стройные колонки полынка, щупальца репейника из мягкой, будто пуховой, травы, возвышающиеся надо всем острые бутоны одуванчиков – далекие киевские терема…

Всадники совсем уже были готовы к походу, когда Бурчимуха, взяв под уздцы буланого жеребца, поклонился кмету:

– Благодарствую, витязь.

Тот даже головой не кивнул, взор его уперся в дальние холмы, где Десна встречалась со своим братом, могучим Словутичем.

– Прими этого щенка, – протянул Бурчимуха своему спасителю волчонка.

Волчонок озлобленно вырывался, пытаясь укусить. Меченые посадили его в пустой колчан, он и там тявкал и царапался.

Хмурый Буслай, с набрякшими за ночь глазами и безжизненно повисшими усами, зашел с другой стороны, стал на одно колено, склонил голову перед всадниками.

Витязь поднял руку, вздыбился его буланый конь, захрапел. Распахнулось на груди безбородого белое корзно, взвилось за спиной, и блеснул на кафтане золотой кметский знак – дубовый лист. Отдохнувшие кони охотно пустились в путь.

– Да проснись же ты, дохлая свинья, колода дубовая! – колотил Тороп по спине Улеба. – Яромир, очнись! У нас был Златолист! Каково?

Доброгаст поднялся и пристально смотрел вслед удаляющемуся отряду.

СТОЛЬНЫЙ ГРАД

Будьте навеки прокляты, духи, обитающие в степи, в каждом пыльном кусте, в каждом древнем кургане, на каждой бесконечно длинной дороге…

Доброгаст изнемогал от усталости. Много дней уже он брел по степи, стараясь не приближаться к селениям, оставляя в стороне безлюдные дороги, по которым, посвечивая красными нагрудными петлицами, рыскали княжеские мечники. Он почти ничего не ел. Только яйца дрофы, найденные в зарослях дикой вишни, немного подкрепили его. Яйца были большие, темные с желтоватыми пятнами, очень вкусные и после них захотелось пить. Будто раскаленные угли жгли горло, но воды поблизости не было. Казалось, все – и гулкое небо, и земля, населенная звенящим, стрекочущим миром, – замерло в ожидании благодатного освежающего ливня. Только дорога пылила сухим прахом.

Доброгаст рвал траву, ту, которая пониже, попрохладней, жевал ее, чтобы обмануть себя, но это мало помогало. Он сплевывал зеленую слюну, рвал другую траву и упрямо продолжал шагать по бугристому бездорожью.

Впереди был стольный град, славный, вольный город Киев. Исхудавший, опаленный солнцем, одуревший от пронзительного свиста жаворонков, Доброгаст шагал и шагал; тень его то укорачивалась и толкалась под ногами, то протягивалась по степи к дальним холмам. Когда последний солнечный луч догорал в небе, оставляя легкий серебристый пепел облаков, Доброгаст в изнеможении опускался на землю там, где придется, и засыпал, видя тяжелые сны, похожие на небывальщины: выходил таракан из угла, удивлялся тому, что в лодке гребцы гребут не веслами, а ложками; луна становилась круглой хлебиной и ее терзали голодные волки… Никто из близких не являлся во сне: ни Любава, ни Шуба.

Однажды Доброгаст проснулся от топота множества ног. Вскочил, протирая глаза. Совсем рядом бежало кем-то перепуганное стадо туров. Рогатые головы, крутые бока, задранные хвосты – все это черными тенями промелькнуло и исчезло во мраке. Стало тихо; звучными вздохами перекликалась степь. Доброгаст прилег, слушая, как рождаются отовсюду таинственные звуки: то шелест, то легкий треск, будто упругие стебли прорывают корку земли.

«Что погнало туров, – думал, – куда? Ведь кому, как не им, воля в степи».

Утром все начиналось сначала, только голод настойчивей давал знать себя. Чувства обострились. С каким-то остервенением разрывал Доброгаст норы, вокруг которых видел свежий птичий помет, доставал яйца и пил их. Так он шел от норы к норе. Земля была крепкой, ломал ногти; над ним кружились, кричали серые с белыми подхвостьями птицы, будто проклинали… Однажды гадюка скользнула под рукой, но не ужалила, в другой раз, разрыв нору, нашел в ней двух лягушат и взрослого птенца. Лягушата попрыгали в разные стороны, а птенец низко-низко полетел над травой.

Силы Доброгаста совсем уже истощились, когда неожиданно для себя он вышел на берег реки у перевоза.

Днепр лениво выкатывал на песок янтарные под солнцем волны. Необъятно широкий, он, казалось, гудел, и от этого гула чуть дрожала земля. Киевская гора, возвышающаяся на том берегу, подавила Доброгаста своей величавостью, и он долго не мог собраться с мыслями. Стоял, смотрел.

Над древним градом занимался день. Сначала вспыхнули золоченые шатры великокняжеских хором, потом багрово запылали окна, и из утреннего сумрака выплыли бело-розовые терема боярских палат, крыши из поливной черепицы и купол церкви, бирюзовый от кислой меди, утонувший в яблоневом саду.

Гордо смотрела на Доброгаста высокая каменная стена крепости.

Ночная тень медленно сползала к реке, оставляя на припеке тополя, дубы, мокрые от росы бузиновые кущи. Осветился Подол – запыленный, почерневший, с кривобокими избами, поставленными на пнях или камнях, ветхими полуземлянками и хворостяными сараями. Криво бежали повсюду плетни, изгороди.

Доброгаст почувствовал стеснение в груди.

– Здравствуйте, батюшка Словутич и матушка Киянь, – шептал он, стараясь охватить взором всю громаду города от заросших сорной травою переулков Подола до сверкающей короны детинца. [10] То, о чем раньше лишь смутно мечталось, величественным предстало наяву…

Последние сумеречные тени скользнули в Днепр, морщинистый под ветерком, исходящий теплым радужным туманом. Волны набегали на песчаные отмели, раскачивая рыбацкие однодеревки. Из окрестных лесов летели стаи диких голубей, трепетали над самыми крышами.

– Эй, парень, ворону проглотишь. Пошто рот распахнул? – донеслось снизу.

Доброгаст не ответил, стараясь казаться равнодушным, спустился к реке, стал пить воду, брызгать в лицо. Краем глаза увидел сидящего в лодке рябого человека, откровенно за ним наблюдающего.

– Беглый, небось?

– С чего взял? – приступил к нему Доброгаст. – Смотри ты…

– А с того взял, что нет в Кияни лапотников, – засмеялся человек, – да ладно ужо, садись в лодку – перевезу! Я таких, как ты, даром вожу… беглых-то. Люблю вас – отчаянные вы люди, головы забубенные. – Он снова коротко рассмеялся, ругнулся.

– Прошлой весной пришел ко мне один молодец, тоже, как ты, на Киянь глазел. «Перевези», – говорит. Злой был молодец и смелости необыкновенной. А на реке – ледоход вовсю. «Куда, говорю, в этакую страсть!» – «Перевези, – твердит, – я тебе много денег дам и шапку соболью подарю, не теперь, а потом»… Уговорил… Я попробовал, довез до середины… нет, неможно! Словно клещами хватает лодку льдинами и несет. «Надо возвернуться», – говорю. А он: «Ну, нет…. пропади все пропадом!» Да как сиганет на льдину, потом на другую и поскакал русаком.

Перевозчик с минуту помолчал, пытливо вглядываясь в лицо Доброгаста, и продолжал хитро:

– А потом на Житном торгу ему голову отсекли. Сам положил ее на чурбан, согнал мух и положил. Сохнет теперь она на Кузнецких воротах. Намедни я проходил, хотел было напомнить о собольей шапке, да перемог себя… Ну, иди в лодку!

вернуться

10

Детинец – то же, что кремль.