Таврический сад, стр. 12

ГЛАВА 10

СВОИМИ ГЛАЗАМИ

Я смотрю вдаль из поезда.

Я вижу, как в этой дали по всему небу от края до края окна ходят дожди. Они сталкиваются, собираются в темную толпу, из них вполне уже может выйти гроза, но они все чего-то ждут, не начинают. Еще слева толчется маленький дождик, которого не взяли. Он вдруг срывается, несется нам наперерез и пропадает, — видно, ждет впереди на рельсах. Ага, вот и лужи, и мокрая трава. Значит, он нас не дождался, вылился на пустую землю, на безлюдную, па безнасную. А мы себе едем дальше в лагерь.

Я думаю теперь о дожде. Мне вдруг становится непонятно, почему он идет или не идет. Хорошо, пусть капли тяжелые, пусть они падают вниз, раз уж такой закон природы, ну а раньше? Что они там делали и за что держались наверху? И как им удалось туда подняться? Вода нагрелась, испарилась, пар собрался в облака, облака в тучу — вот вам и дождь. Это я уже знаю, слыхали. Но как же она испарилась — море-то не кипит. Сколько морей надо кипятить, чтобы нагонять такую прорву облаков на каждый день. Нет, я отказываюсь верить. Я не видел кипящих морей, я вообще не видел никаких морей, но как они держатся на земном шаре и не разбрызгиваются от его знаменитого вращения, это мне уже и сейчас заранее непонятно и никогда, видимо, не понять. Я не верю, что есть неразбрызганные моря.

Вода кипит в паровозе, вот где, в том самом, который везет нас в лагерь. Это мне совершенно ясно. Паровоз оставляет за собой белое облако, мы под ним проезжаем, и я вижу его, — вот, значит, откуда они берутся.

Но облако такое мягкое, а паровоз такой твердый — как оно может сдвинуть его с места и гнать вперед, а за ним и весь наш поезд? Как это может случиться? Нет, я не верю этому. Облако не может дотолкнуть наш поезд до далекого лагеря. Я не верю, что мы едем в лагерь.

Но мы все же едем, с этим ничего не поделаешь. Я спорил, я отказывался, я не хотел брать путевку, но мама опять вела себя бесповоротно. «Почему, — спрашивала она, — почему ты не хочешь?» И я умолкал. Я не мог сознаться ей в шайке-банде и в том, что завтра меня возьмут на дело, — неизвестно, как бы она к этому отнеслась. Она и так успела заплакать, пока я не согласился.

— Ты испортил мне все удовольствие, — сказала она.

— Ты мне тоже, — ответил я.

Она подошла ко мне, обняла за голову и вдруг вскрикнула:

— Что это? Кровь! Откуда?

И правда, у нее на ладони была кровь. Значит, рыжий все же полоснул меня, а я и не заметил.

— Пустяки, — сказал я. — Это из меня. Не волнуйся.

Я вывернул назад руку, чтобы пощупать, и тут так больно стало под лопаткой, — я уронил руку обратно и не мог ничего больше выговорить. Рот вполне открывался, но звук не выходил, а если выходил, то совсем не тот, какой я хотел, будто забыл все буквы и начала слов. То есть глупо было бы говорить, что я не заплакал, что по лицу у меня ничего не текло. Не знаю, как это получилось. Слишком много всего накопилось за день, самых невозможных потрясений, просто сдала нервная система, а я ничего. Я плакать не хотел, мне это вовсе не было нужно (ведь все уже позади), а если нервная система сдала, так я не виноват. Конечно, врет Ксения Сергеевна, что я дитя войны и экзальтированный, но за нервы свои человек отвечать не обязан — это точно. Так мне хочется думать.

Я снова смотрю вдаль из поезда. С высокой насыпи земля видна даже за горизонтом, и я сам теперь вижу, как много места повсюду занимала война. Мы едем уже час и два; дожди разбрелись из своей толпы и поодиночке поливают наши вагоны и рельсы, потом снова светит солнце среди облаков, а на всей дальней и ближней земле проплывают окопы, воронки в траве, «драконовы зубы», колючая проволока — на всей, насколько видно, земле. Как же это возможно? Если бы сосчитать по порядку номеров всех солдат первомайского парада и каждый из них занял бы один окоп или один блиндаж, это была бы капля в море. Откуда же взялось столько наших солдат, с какого такого парада, чтобы вырыть все эти окопы, построить блиндажи, надолбы и «драконовы зубы», а потом сражаться, защищать их и снова наступать вперед на врага: «Ура, в атаку, за мной!» И неужели, если б мы ехали дальше, до самого Берлина, то всюду были бы те же окопы, проволока и обломки танков, пушек и самолетов? Нет, это невозможно себе представить при помощи газет и фантазии, надо сесть в поезд и ехать и ехать, смотреть и смотреть. Как это не похоже на старинные войны, когда оба войска собирались в условленный день на одном Куликовом поле, русские громили своих врагов и потом снова могли спокойно жить и развивать во все стороны свое государство.

Я впервые из поезда понял, какая она была огромная, эта война, какая отечественная. И теперь мы едем в лагерь, и на откосе стоит самая длинная немецкая пушка, она будто сползает на нас и целится черным дулом, а нам не страшно.

— Пушка, видали пушку! — кричим мы, отталкиваем друг друга от окна и смеемся — нам смешно.

ГЛАВА 11

НОВЕНЬКИЙ

Потом оказалось, что все в нашем вагоне знают друг друга, как зовут и другие приметы, а я один никому неизвестный новенький и сам тоже никого не знаю. Новенькие, я замечал, что бы ни делали, все получается очень глупо; они могут петь вместе со всеми, притворяться, будто кто-то их знает, или, наоборот, не петь, могут изображать презрение, смотреть в окно, читать книгу — все будет одно глупее другого. Некоторые это понимают и сразу лезут драться. Другие достают из кармана какую-нибудь увлекательную вещь, например шариковый подшипник, и крутят его на пальце, ждут, чтобы к ним сами подошли и напросились. Еще я знал одного чудика, который, как вошел во двор, сразу начал со всеми по порядку знакомиться (Толик Семилетов — пожалуйста). Так что я не очень переживал: новенький — так новенький, глупо — так глупо. Непонятно только, когда они все успели так перезнакомиться. Знали друг друга насквозь.

— Харитон, — кричали, например, из угла. — Иди с нами в города играть.

— Не пойду, — кричал тот, кто оказывался Харитоном. — У вас атлас, вы по атласу жилите!

— Девочки, девочки Крюковы, а почему это вы не поете?

— А потому, что ты, Боярская, очень хитрая, мы с тобой петь не будем!

— Регина Петровна, Волков еще хуже хулиганит, еще хуже, чем обычно.

— Волков, иди сюда, не прячься!

— И Семечкин хулиганит!

— И Котька Деревянко!

— И Антонов!

— И Горбачев, — закричал я неожиданно. — И Горбачев хулиганит.

И чего это меня дернуло? Все замолчали и начали оглядываться, — конечно, никто не знал, кто такой этот неизвестный.

— Кто меня звал? — спросил я тихо под стук колес. — Это я и есть Горбачев.

Меня рассматривали в тишине, как покойника, выглядывали друг из-за друга, кто-то пощупал пальцами мою рубашку. Вот клянусь, в следующий раз, если увижу где новенького, подойду к нему и скажу: «Слушай, плюнь ты на них на всех. Меня зовут Боря Горбачев, хочешь?» А то это такое жуткое одиночество, совсем не то, что на песчаной горе рядом с экскаватором.

— Никто не звал тебя, — приветливо сказала Регина Петровна. — Тебе послышалось.

— Но я и есть Горбачев, — сказал я настойчиво, пробираясь к ней поближе. — Это можно легко доказать.

— Знаю-знаю, ты записан в моих списках.

— А можно посмотреть? — спросил я.

Она показала мне тетрадку, и я увидел там свою фамилию и сразу успокоился. Не где-нибудь в стороне или на обороте, а в самой середине списка, одиннадцатый номер.

— Как интересно, — сказал я.

— Теперь поверил? — спросила она.

— Да, — сказал я и сел рядом с ней.

На меня опять не обращали внимания, но я думал, что все равно теперь им без меня не обойтись — надо же кому-то быть одиннадцатым номером. Не может быть, чтобы шел десятый и сразу за ним двенадцатый. Теперь я мог без всякой зависти слушать их разговоры и запоминать понемногу, как кого зовут, чтобы потом незаметно подружиться.

Девчонки больше всего кричали про Волкова.