Месть авторитета, стр. 21

— Нет, не видел… А — во-вторых, что?

— Говорят, в нашем отделении ночью человека убили… зарезали…

— Разве по ночам тоже оперируют? — по-идиотски вылупил я максимально глупые глаза.

— Да не на операции, — отмахнулась Нефедова, просверливая в моем лбу громадную дыру. — Ножом или… заточкой…

Пришлось изобразить ужас. Даже пару раз ойкнул. Галина присоединилась…

22

Десять утра. Посетителей еще нет.

Гена по-прежнему смотрит в потолок. Алексей Федорович курит. Трифонов разглядывает очередной журнал. Фарида в палате нет — бегает по коридору, выглядывая свою Мариам. Петро совершает очередной моцион — медленно бродит по палате.

Заняв привычно горизонтальное положение, я исподволь наблюдаю за «такелажником». Придерживаясь за спинки кроватей, он осторожно передвигает ноги. Вторая рука — на пояснице. Поддерживает больную ногу. Шаг — отдых, второй шаг — передышка.

Мне кажется, что осторожность вымышлена, наиграна. Петро явно демонстрирует слабость, дрожь в коленях. Слишком цепко хватается рукой за кровать, будто боится упасть. Но не качается, на лице не написан испуг, на лбу не видно пота…

— И давно он так? — трогаю за локоть соседа.

— С полчаса… придуряется, — оторвавшись от картинок в журнале, шепотом отвечает тот. В голосе — неприкрытая насмешка. — Есть предложение, — переворачивается на бок водитель. — Ты, батя, истошным голосом заори: «Пожар!», я рвану в дверь. Ручаюсь, этот придурок меня обгонит. И про моционы позабудет.

Монолог густо пересыпан матом. Будто мясо перцем. Но предложение — высший класс. И я, возможно, согласился бы проделать этот эксперимент — удерживает безногий. Ведь у него со страху инфаркт может приключиться…

— Беру на заметку, — туманно обещаю я. — Сценка получится в стиле американских комедий. Вы, случайно, режиссером никогда не работали?

— С малолетства кручу баранку… А что?

— Здорово получается придумывать разные смешные ситуации…

Мы шепчемся, до предела понизив голоса, и все же «такелажник» почуял, что разговор идет о нем. Злобно сверкнул глазами, добрался до своей кровати и свалился на нее, отирая со лба мнимый пот.

— Потрудился — вира, пора и помайнать, — сообщил он, не глядя по сторонам. — Скоро выписка, нужно потренироваться…

— Вот тебе, батя, и режиссер и актер…

К одиннадцати часам палата преображается. Алексей Федорович тихо беседует в своем закутке с сыном и невесткой. Невестка, совсем еще девочка, пугливо оглядывает палату, будто попала в зверинец, наполненный зверьми-уродами. Особое внимание к Гене. Наталкиваясь взглядом на место, где у нормальных людей находятся ноги, испуганно моргает и отводит глаза.

Петро бережно усадил рядом с кроватью старушку-мать. Она, поминутно вытирая слезящиеся глаза, заботливо оглаживает сына ласковыми словами, стыдливо подсовывает шоколадку.

К моему соседу заявились друзья. Судя по разговору, такие же шоферюги. Мат сыплется ливнем. Из карманов выглядывают горлышки плохо спрятанных бутылок. Насильно уводят его в холл, откуда доносятся полутрезвые их голоса, взрывы хохота. К Гене никто не пришел. Ни жена, ни брат. Все понятно — родня носится по городу и области в поисках богадельни или пансионата для увечных, им сейчас не до свиданий. Подпирают сроки. До выписки, обещанной начальником отделения, остается меньше недели.

Калека лежит на спине и грустно разглядывает потолок. Улыбка, добрая, наивная слиняла с его лица, обнажив болезненную бледность. Нос заострился, бесцветные глаза тускло поблескивают, пальцы рук нервно перебирают край одеяла.

Ко мне тоже никто не пришел. Наташе вход в больницу строго заказан. Гошев появиться не может. Его трансформация в невропатолога, потом терапевта в перспективе — в «племянника» равнозначна окончательному провалу. Если он уже не произошел с подачи Нефедовой…

Белой птицей радостно влетает Мариам. При виде пустой койки Фарида недоуменно оглядывается. Где же парень? Почему его нет ни на месте, ни в коридоре?

Разминулись бедные влюбленные…

— Чего оглядываешься? — фырчит Алексей Федорович, нагло держа на виду горящую сигарету. Дескать, ничего со мной не сделаешь, поскольку — суббота, посетителей постесняешься. — Ищет тебя Фаридка, ног язвенных под собой не чует. Небось, побежал к воротам, оглашенный… Ну, что за народ пошел, скажи на милость…

— Точно, — отрывается от беседы с матерью разнеженный Петро. — Все — майна да майна…

— Фариду нельзя много ходить, — пытается объяснить свое беспокойство девушка. — Ноги у него больные…

— А у меня, что, здоровые? — откидывает одеяло куряка. — Почему-то никто обо мне не заботится… Вишь, сынок, какое у нас в больнице равноправие? Аж тошнит! Одному — бублик, другому — дырка от бублика… Кто это сказал? — Ничем не заполненная пауза. — Бревно ты неошкуренное, сынок. Маяковский выразился. Кормил-поил дурака, а он ни внука сделать, ни поэзию запомнить…

В палату заглядывает Фарид. При виде девушки на его губах расцветает радостная улыбка.

— Вот ты где! Как же мимо меня проскользнула? Я спускался в вестибюль, всех спрашивал…

— Над твоей головой пролетела, — тоже смеется Мариам, — возьми передачу… подарок…

Фарид принимает из рук девушки аккуратно перевязанный розовой ленточкой пакет, жмурится от удовольствия. Не стесняясь окружающих, обнимает медсестру. Не страстно, не крепко — бережно. Словно она не человек, а распустившаяся роза, которая при грубом обращении потеряет свои лепестки.

Мариам смеется, вырывается из объятий парня, часто-часто колотит кулачками по его широкой груди.

— Как тебе не стыдно… Люди смотрят… Отпусти, слышишь? Немедленно отпусти!

— Зачем стесняться, да? — не выпускает ее Фарид. — Зачем притворяться? Они все знают, я рассказал…

— Отпусти!

Это уже не игра — Мариам всерьез рассердилась. Растерявшийся парень выпускает ее из объятий.

— Что рассказал? — подбоченясь, спрашивает она. — Говори — что?

В вопросе звучит обида и недовольство. Дескать, знаем мы вас, мужиков, все друг другу выкладываете, бесстыжие, и то, что было, и то, чего не было. А ты потом — красней, оправдывайся.

Я понимаю Мариам. Во все времена любовь касается только двоих, вход остальным запрещен. Во всяком случае, противопоказан. Даже в молодости возмущался трепачами, слюняво повествующими о своих победах над женщинами. Теперь, на склоне лет, — тем более.

— Как, что рассказал? — удивляется Фарид нелепому, по его мнению, вопросу и, не выдержав серьезного тона, хохочет, закинув назад кудрявую голову. — Поженимся, сказал, пацанят заведем… Разве неправда, а? Зачем стесняешься, почему краснеешь? Любим друг друга, разве стыдно?… Лучше признайся, — понижает голос парень, не совсем, а так, чтобы мы слышали каждое слово. — Может, уже первый пацаненок зашевелился, а? Признайся, пожалуйста, порадуй…

Лицо Мариам не просто краснеет — багровеет. Даже шея, выглядывающая из-под воротничка блузки, покрывается пятнами. Она смущенно улыбается, и я вижу в этой улыбке радость и счастье. Еще бы — она любит и любима!

— Отстань! Как тебе не стыдно…

— Не отстану! — уже в полный голос восклицает Фарид. — Никогда в жизни не отстану, вот умру, тогда — пожалуйста…

Я спохватился. Сцена любви и преданности на какое-то время заслонило главное: кто же в палате воровской авторитет?

Бегло огляделся.

Гена все так же смотрит в потолок. По-моему, за время нахождения в палате он изучил каждую трещину, с каждым пятном завел дружбу. Калека не грустит и не радуется, происходящее в палате проходит мимо его сознания. Единственное, что его тревожит — почему не пришла жена.

Куряка жадно поедает яблоки. Сын и невестка маются, не решаясь уйти и не зная, о чем говорить с родителем.

Петро… Вдруг я перехватил взгляд «такелажника», нацеленный на счастливых влюбленных. Всегда тусклый и мутный, а сейчас в нем — злой, насмешливый огонек. Любитесь, облизывайтесь, недолго вам остаётся радоваться… Так не вяжется злобная насмешка с болезненным, страдающим человеком, что я поневоле вздрогнул. Кажется, Петро почувствовал мое удивление. Тут же перевел взгляд на мать, что-то заботливо спросил. Та ответила…