Воды слонам!, стр. 4

Но, будь я проклят, вот и она.

– Только никому не говорите, – просит она, спешно водружая мне на колени переносной столик и застилая его бумажной салфеткой, а потом кладет туда пластиковую вилку и ставит блюдце с фруктами. Клубника, дыня, яблоко… До чего же аппетитно они выглядят!

– Это мой завтрак. Я на диете. Вы любите фрукты, мистер Янковский?

Я и хотел бы ответить, но вместо этого зажимаю рот дрожащей рукой. Боже мой, яблоко…

Погладив меня по другой руке, она уходит, деликатно не замечая моих слез.

Я кладу в рот кусочек яблока и смакую. Флуоресцентная лампа, жужжащая у меня над головой, льет резкий свет на мои скрюченные пальцы, тянущиеся за кусочками фруктов. До чего же они чужие. Нет, не может быть, чтобы это были мои пальцы.

Возраст – безжалостный вор. Когда дни твои подходят к концу, он лишает тебя ног и сгибает спину. Боль и помутившийся рассудок – вот его приметы. Это он тихой сапой насылает на твою жену рак.

Метастазы, сказал врач. Протянет от нескольких недель до нескольких месяцев. Но моя любимая была хрупкая, как птичка. Она протянула всего девять дней. Мы прожили вместе шестьдесят один год – и вот она сжала мою руку и в одночасье угасла.

Порой я готов отдать что угодно, лишь бы она вернулась, но на самом деле даже рад, что она ушла первой. Когда ее не стало, что-то во мне надломилось. Казалось, жизнь закончилась – и я не хотел бы, чтобы эта участь досталась ей. Остаться в живых куда как более гадко.

Раньше мне думалось, что лучше дожить до глубоких седин, чем наоборот, но теперь я засомневался. Все эти игры в лото и спевки, ветхие старички и старушки в инвалидных креслах, по всему вестибюлю, – да тут любой возжелает смерти. Особенно если вспомнить, что я и сам – один из этих ветхих старичков, отправленных в утиль.

Но тут ничего не поделаешь. Все, что мне остается – ждать неизбежного, наблюдая, как тени прошлого врываются в мое праздное настоящее. Они громыхают и рокочут, и вообще чувствую себя как дома, ведь моя жизнь больше ничем не заполнена. Бороться с ними я уже бросил.

Вот и сейчас они громыхают и рокочут вокруг меня.

Чувствуйте себя как дома, друзья мои. Побудьте еще немного. Ах да, вы и так уже неплохо устроились.

Чертовы тени.

ГЛАВА 2

Мне двадцать три, и я сижу рядом с Кэтрин Хейл. Вернее, это она сидит рядом со мной, ведь она вошла в аудиторию позже и небрежно скользнула на скамью, коснувшись меня бедром, а потом, покраснев, отпрянула, как будто у нее это вышло случайно.

Кэтрин – одна из четырех девушек в наборе 1931 года, и нет пределов ее жестокости. Я уже сбился со счета, сколько раз мне доводилось думать: «Боже мой, боже мой, неужели она наконец мне даст? – и всякий раз меня как огорошивало: – О господи, она что, хочет, чтобы я остановился?! СЕЙЧАС?!»

Насколько мне известно, я старейший девственник на земле. Конечно, в моем возрасте добровольно ни в чем подобном не признаются. Даже мой сосед по комнате Эдвард утверждает, что преуспел в покорении женских сердец, хотя я склонен полагать, что если он и видел голую женщину, то разве что в эротическом комиксе. Не так давно мои товарищи по футбольной команде заплатили одной бабе по четвертаку с носа и по очереди отымели ее в коровнике. Но я, хоть и надеялся навсегда распрощаться с девственностью в Корнелле, заставить себя присоединиться к ним не смог. Просто не смог.

Шесть долгих лет я препарировал, кастрировал, принимал роды у кобыл, ковырялся рукой в стольких коровьих задах, что ни в сказке сказать, ни пером описать, и вот наконец через десять дней мы с моей неразлучной тенью по имени Девственность покинем эту Итаку и отправимся в Норидж, где отец ждет не дождется, чтобы я разделил с ним ветеринарную практику.

– Перед вами пример утолщения дистального отдела тонкого кишечника, – бесстрастно произносит профессор Уиллард Макгаверн, вяло тыча указкой в скрученные кишки мертвой пестрой козы. – Это утолщение, наряду с увеличением брыжеечных лимфатических узлов, однозначно указывает на…

Дверь со скрипом открывается, и профессор Макгаверн поворачивается, не вынимая указки из козьих внутренностей. В аудиторию стремительно врывается декан Уилкинс. Взбежав к кафедре, он принимается совещаться с профессором, он приблизился к нему настолько, что они чуть ли не упираются друг в друга лбами. Уилкинс торопливо шепчет, а Макгаверн тем временем обводит обеспокоенным взглядом ряды слушателей.

Студенты вокруг меня начинают нетерпеливо ерзать. Кэтрин замечает, что я смотрю на нее, и закидывает ногу на ногу, томно одергивая пальчиками юбку. Я сглатываю и отворачиваюсь.

– Якоб Янковский!

Я испуганно роняю карандаш. Он укатывается под ноги Кэтрин. Я прокашливаюсь и вскакиваю, ловя на себе взгляды пятидесяти пар глаз.

Да, сэр?

– Мы можем переговорить?

Я закрываю тетрадь и кладу ее на скамью. Кэтрин достает укатившийся карандаш и, возвращая его мне, не сразу отнимает руку. Я прохожу между рядами, постоянно ударяясь о кого-нибудь коленями и поднимаясь на цыпочки. Пока я иду к двери, за моей спиной нарастает шепот.

Декан Уилкинс пристально смотрит на меня.

– Пойдемте с нами, – говорит он.

Судя по всему, я сделал что-то не то.

Мы выходим в коридор. Макгаверн покидает аудиторию последним и закрывает за собой дверь. И вот оба стоят передо мной со строгими лицами, скрестив руки на груди.

Мысли в голове несутся вскачь, я принимаюсь перебирать каждый свой шаг. А что, если в общежитии был обыск? А вдруг они нашли ликер Эдварда? Или, хуже того, его эротические комиксы? Господи, да отец убьет меня, если я сейчас вылечу. Тут уж никаких сомнений. Не говоря уже о матери – она этого просто не переживет. Может, я и выпил немного виски, но, во всяком случае, не имею никакого отношения к тому, что происходило в коровнике…

Декан Уилкинс, глубоко вдохнув, смотрит прямо на меня и кладет руку мне на плечо.

– Сынок, произошла авария, – он ненадолго умолкает. – Автомобильная авария, – на этот раз он молчит дольше. – Там были твои родители.

Я смотрю на него в упор: что-то он скажет дальше?

– Но они… Ведь они?…

– Увы, сынок. Все произошло мгновенно. Ничего нельзя было сделать.

Я смотрю на него, пытаясь не отводить взгляда, но у меня не получается, его лицо уменьшается и исчезает в конце длинного черного туннеля. Перед глазами мелькают звездочки.

– С тобой все в порядке, сынок?

– Что?

– Все в порядке?

И вот он вновь передо мной. Я моргаю, не понимая, о чем это он. Ну что может быть в порядке, к чертям собачьим? Потом до меня доходит: ему непонятно, почему я не плачу.

Прочистив горло, декан продолжает:

– Тебе придется поехать домой. На опознание. Я отвезу тебя на вокзал.

Полицейский инспектор, член нашей общины, ждет меня на платформе в штатском. Он неловко кивает и напряженно пожимает мне руку. И, будто бы одумавшись, стремительно заключает в объятия. А потом громко хлопает по спине и обрушивает на меня целый град тычков и всхлипов. И везет в больницу на собственной машине, двухлетнем фаэтоне, который, должно быть, стоит бешеных денег. Поистине, многие вели бы себя иначе, если бы знали, что случится в том памятном октябре.

Коронер ведет нас в подвал и проскальзывает за дверь, оставив нас ждать в вестибюле. Несколько минут спустя появляется медсестра и, распахнув дверь, без лишних слов приглашает нас войти.

Окон в комнате, куда мы попадаем, нет. Стены голые, если не считать часов. Пол выстлан оливково-белым линолеумом, а посередине комнаты – две каталки. На каждой – тело под простыней. Уму непостижимо. Я не понимаю даже, где голова, а где ноги.

– Готовы? – спрашивает коронер, проходя между ними.

Я сглатываю и киваю. Кто-то кладет мне руку на плечо. Инспектор.

Сначала коронер открывает тело отца, потом – тело матери.

Мои родители выглядели совсем не так, но кто же это, если не они?