Другие голоса, другие комнаты, стр. 24

Джоул вспомнил:

– Все, – мягко сказал он, – все будет хорошо.

9

Джизус Фивер занемог. Вот уже больше недели желудок его не удерживал никакой пищи. Кожа сделалась сухой, как старый лист, а глаза с молочной пленкой видели странное: он божился, что в углу прячется отец Рандольфа; все комиксы и рекламные картинки кока-колы на стенах, жаловался он, – кривые и мозолят глаза; в голове у него раздавался звук вроде щелканья кнута; принесенный Джоулом букет подсолнухов превратился в стаю канареек, с диким пением метавшихся по комнате; незнакомый человек глядел из хмурого зеркальца над камином, приводя его в исступление. Маленький Свет, прибывший для оказания посильной помощи, завесил зеркальце мешком – для того, как он объяснил, чтобы туда не поймалась душа Джизуса; он повесил старику на шею амулет, рассеял в воздухе волшебный имбирный порошок и до восхода луны исчез.

– Внученька, – сказал Джизус, – что же ты меня студишь? Разведи огонь, детка, холодно, как в колодце. Зу стала его разубеждать:

– Дедушка, мы тут изжаримся, миленький… жара какая – мистер Рандольф уж три раза с утра переодевался.

Но Джизус ничего не желал слышать, просил одеяло – закутать ноги, просил шерстяной носок натянуть на голову: весь дом, доказывал он, трясется от ветра – слышишь, тут старый мистер Скалли был, так у него вся борода рыжая побелела от инея.

Зу пошла на двор за дровами.

Джоул, оставшись присмотреть за Джизусом, вздрогнул, когда тот вдруг таинственно поманил его. Старик сидел в плетеной качалке, укрыв колени вытертым лоскутным одеялом с бархатными цветами. Лежать он не мог – ему было трудно дышать в горизонтальном положении.

– Сынок, покачай мне качалку, – сказал он дребезжащим голоском, – словно бы покойней делается… словно бы на телеге еду, и дорога еще долгая.

В комнате горела керосиновая лампа. Кресло бросало тень на стену и тихо, дремотно посвистывало полозьями.

– Чувствуешь, как зябко?

– Мама тоже все время зябла, – сказал Джоул, с чувством озноба в спине. Не умирай, думал он, покачивая кресло, и круглые полозья шептали: не умирай, не умирай. Если Джизус Фивер умрет, тогда уйдет Зу, и не останется никого, кроме Эйми, Рандольфа и отца. Но главное – даже не эти трое, а Лендинг, хрупкое затишье жизни под стеклянным колпаком. Может быть, Рандольф заберет его: он раз обмолвился о поездке. И надо опять написать Эллен, что-нибудь да выйдет из этого.

– Дедушка, – сказала Зу, втаскивая охапку дров, – очень ты неумно сделал, что заставил меня шататься впотьмах по двору: там всякие звери рыщут голодные, только и ждут, чтобы от меня, вкусной, откусить. Правду говорю, там дикой кошкой пахнет. И кто его знает, а ну как Кег сбежал из кандальной команды? Джоул, миленький, запри дверь.

Когда камин разгорелся, Джизус попросил придвинуть его кресло к теплу.

– Было время, я на скрипке играл, – сказал он, грустно глядя на всползавший по хворостинам огонь, – украл у меня ревматизм из пальцев музыку. – Он покачал головой, почмокал ртом и плюнул в камин. Зу хотела поправить на нем одеяло. – Будет тебе суетиться, – заворчал он. – Слышишь, давай-ка сюда мою саблю.

Зу принесла из другой комнаты красивую саблю с серебряной рукоятью; на лезвии ее была надпись: «Не вынь меня без Причины – Не вложи без Чести».

– Дедушка мистера Рандольфа мне саблю подарил – шестьдесят лет назад с лишним.

За эти дни старик истребовал, одно за другим, все свои сокровища: пыльную треснувшую скрипку, котелок с пером, часы с Микки-Маусом, оранжевые башмаки на пуговицах, трех обезьянок, замкнувших слух, глаза и уста для дурного, – все это и другие ценности так и лежали на полу, потому что старик не велел их прятать.

Зу угостила Джоула горстью орехов пеканов и дала плоскогубцы для колки.

– Я не хочу есть, – сказал он и положил голову ей на колени. Колени были не такие уютные, как у Эллен. Отчетливо проступали тугие мускулы и твердые кости. Но она перебирала пальцами его волосы, и это было приятно. – Зу, – сказал он тихо, чтобы не услышал дед. – Зу, он умрет, да?

– Видно, так, – ответила она, и в голосе ее было мало чувства.

– И тогда ты уедешь?

– Наверно.

Тут Джоул выпрямился и посмотрел на нее сердито.

– Ну почему, Зу? Скажи, почему?

– Тише, детка, не надо так громко. – Бесконечно длилось мгновение, пока она отодвигала косынку на шее, нащупывала и вытаскивала отшельников амулет. – Не вечную силу имеет, – сказала она, постукав по нему пальцем. – Как-нибудь он вернется сюда и станет меня резать. Это я верно знаю. Во сне вижу – пол не скрипнет, а сердце так и заходится. Завоет собака – думаю, он идет, он пожаловал: собаки духа его не терпят, Кега, – как почуют, сразу выть.

– Я защищу тебя, Зу, – захныкал он. – Ей-богу, никому не дам в обиду.

Зу засмеялась, и ее смех полетел по комнате, как страшная черная птица.

– Да Кегу только глазами на тебя взглянуть – ты свалишься! – Она задрожала в натопленной комнате. – Когда-нибудь он заберется в это окно, и никто ничего не услышит; а не то подкараулит меня на дворе с длинной блескучей бритвой… Господи, тысячу раз это видела. Спасаться мне надо, бежать туда, где снег, и он меня не найдет.

Джоул схватил ее за руку.

– Если не возьмешь с собой, Зу… Нам с тобой знаешь как весело будет.

– Глупости говоришь, детка.

Желтый кот выскочил из-под кровати, пронесся перед камином, выгнул спину и зашипел.

– Чего увидел? – закричал Джизус, показывая на него саблей; золотым пауком пробежал по узкому лезвию огненный блеск. – Отвечай мне, кот, – чего увидел? – Кот сел на задние лапы и холодно уставился на хозяина. Джизус хихикнул. – Шутки шутишь со стариком? – сказал он, грозя пальцем. – Пугать вздумал? – Молочные, как бы невидящие глаза его закрылись; он откинул голову, и хвост чулка повис сзади, как косичка у китайца. – Дней у меня на шутки не осталось, кот, – со вздохом сказал он и приложил саблю к груди. – Мне ее мистер Скалли подарил на свадьбу. Мы с моей без церкви сошлись, и мистер Скалли говорит: «Ну вот, Джизус, теперь ты женатый». А приехал разъездной священник и сказал нам с женой-то: так не годится. Господь не попустит. И верно, убила кошка нашу Тоби, а жена погоревала, погоревала да и повесилась на дереве; женщина большая, сдобная, сук аж пополам согнулся; я еще вот такусенький был, когда папа розги с того дерева резал…

Старик вспоминал, и ум его был будто островом во времени, в море прошлого.

Джоул расколол орех и кинул скорлупу в огонь.

– Зу, – сказал он, – ты когда-нибудь слышала про Алкивиада?

– Кого-кого?

– Алкивиада. Не знаю. Рандольф сказал, что я на него похож.

Зу задумалась.

– А ты не ослышался, миленький? Он небось другое имя сказал – Аликастер. Аликастер Джонс – это мальчик, что в хоре пел в Парадайс-Чепеле. Красивый, прямо белый ангел, – и священник, и мужчины все, и дамы души в нем не чаяли. Люди так говорят.

– Спорим, я лучше его спою. Я на эстраде мог бы петь и страшные деньги зарабатывать – шубу меховую купил бы тебе и платья, как в воскресных газетах.

– Я хочу красные платья, – подхватила Зу. – Мне красное ужас как идет. А машина у нас будет?

Джоул ошалел. Все уже представлялось реальностью. Вот он стоит в лучах прожекторов, на нем смокинг, и гардения в петлице. Он только одну песню знал от начала до конца.

– Слушай, Зу. – И он запел: «Ночь чиста, ночь ясна, ночь покоя и сна в мире Девы Ма…» – но тут его голос, высокий и девически нежный до сих пор, отвратительно и необъяснимо сломался.

– Ага. – Зу понимающе кивнула. – Головастик скоро рыбкой сделается.

Полено в камине театрально крякнуло, плюнуло искрами; затем, совершенно неожиданно, в топку упало гнездо печной ласточки с только что вылупившимися птенцами и сразу лопнуло в огне; птички сгорели не шевельнувшись, без единого звука. Ошарашенный Джоул молчал; на лице Зу выразилось смутное удивление. Только Джизус высказался.