Записки городского невротика, стр. 5

Уже в самом конце войны меня вызвали в бункер Гитлера. Армии союзников приближались к Берлину, и Гитлер чувствовал, что если русские придут первыми, ему придется обриться наголо, если же первыми окажутся американцы, то достаточно будет просто слегка подровнять волосы. Вокруг все нервничали и переругивались. В самый разгар общей ссоры Борманн вдруг захотел побриться, и я пообещал выкроить для него местечко в моем графике. Фюрер все больше мрачнел, замыкался в себе. По временам он заговаривал о том, чтобы устроить себе пробор от уха до уха, или о том, что, ускорив создание электрической бритвы, он сможет переломить ход войны в пользу Германии. «Мы будем тратить на бритье не больше нескольких секунд, не так ли, Шмид?» – бормотал он. Упоминал он и о других безумных планах, а однажды заявил, что подумывает когда-нибудь не просто постричься, но сделать красивую прическу. Со всегдашним его стремлением к монументальности, Гитлер клялся, что рано или поздно соорудит на своей голове такой «помпадур», от которого «содрогнется мир, и для укладки которого потребуется почетный караул». На прощание мы обменялись рукопожатиями и я в последний раз подровнял ему волосы. Фюрер дал мне пфенниг на чай. «С радостью дал бы больше, – сказал он, – но после того, как союзники завладели Европой, я несколько стеснен в средствах».

Моя философия

Поводом к созданию моей собственной философской системы явилось следующее событие: жена, зазвав меня на кухню попробовать впервые приготовленное ею суфле, случайно уронила чайную ложку последнего мне на ногу, переломав несколько мелких костей стопы. Пришлось собрать консилиум, доктора изучили рентгеновские снимки и велели мне пролежать месяц в постели. В процессе выздоровления я обратился к трудам самых заумных мыслителей Западного мира – стопку их книг я давно держал наготове как раз для такого случая. Презрев хронологический порядок, я начал с Кьеркегора и Сартра, а затем переключился на Спинозу, Юма, Кафку и Камю. Поначалу я опасался, что чтение окажется скучным, но нет, напротив, меня зачаровала бойкость, с которой эти великие умы расправляются с проблемами морали, искусства, этики, жизни и смерти. Помню мою реакцию на типичное по своей прозрачности замечание Кьеркегора: «Отношение, которое соотносит себя со своей собственной сущностью (то есть с собой), должно либо образовываться собою самим, либо образовываться другим отношением». Эта концепция едва не довела меня до слез. Господи, подумал я, какой же он умный! (Сам-то я из тех людей, которые с великим скрипом сооружают от силы два осмысленных предложения на тему «Что я видел в зоопарке».) Правда, я ничего в приведенном замечании не понял, ну да ладно, лишь бы Кьеркегору было хорошо. Внезапно обретя уверенность, что я просто создан для занятий метафизикой, я взялся за перо и принялся набрасывать первые из моих собственных рассуждений. Работа шла ходко, и всего за два вечера – с перерывами на сон и на попытки загнать два стальных шарика в глаза жестяного медведя – я завершил философский труд, который, надеюсь, будет обнародован только после моей смерти или в 3000 году (в зависимости от того, что наступит раньше) и который, как я смиренно ожидаю, заслужит мне почетное место в ряду авторитетнейших в истории человечества мыслителей. Ниже приводится несколько примеров того, что образует интеллектуальное сокровище, которое я оставляю последующим поколениям – или уборщице, если она появится первой.

I. Критика чистого ужаса

Первый вопрос, которым нам следует задаться, приступая к формулированию любой философской системы, таков: что мы, собственно, знаем? То есть в каком именно нашем знании мы уверены или уверены, что мы знаем, что знали нечто, если оно вообще является познаваемым. Или, может быть, мы просто забыли то, что знали, и теперь стесняемся в этом признаться? Декарт намекнул на эту проблему, когда написал: «Мой разум никогда не знал моего тела, хотя с ногами моими у него сложились довольно теплые отношения». Кстати, под «познаваемым» я не подразумеваю ни того, что может быть познано посредством чувственной перцепции, ни того, что может быть усвоено разумом, но по преимуществу то, о чем можно сказать, что оно Должно Быть Познанным, или обладать Знаемостью, или Познаемостью, или на худой конец то, о чем можно поболтать с друзьями.

В самом деле, «знаем» ли мы Вселенную? Бог ты мой, да нам далеко не всегда удается выбраться даже из Китайского квартала. Суть, однако же, в следующем: существует ли что-либо вне данной точки пространства? И зачем? И чего оно так шумит? И наконец, невозможно сомневаться в том, что одной из характеристик «реальности» является отсутствие сущности. Это не означает, что сущности в ней нет совсем, просто сейчас она отсутствует. (Реальность, о которой я здесь говорю, это та же самая, которую описывал Гоббс, только моя немного поменьше.) Вследствие этого смысл картезианского изречения «Я мыслю, следовательно, существую» может быть гораздо яснее передан словами: «Глянь-ка, а вот и Эдна со своим саксофоном!» Но в таком случае, чтобы познать субстанцию или идею, мы должны в ней усомниться и таким образом, подвергая ее сомнению, воспринять качества, которыми она обладает в конечном своем состоянии, каковое и есть подлинная «вещь в себе» или «вещь из себя», или еще что-нибудь, или просто пустое место. Уяснив это, мы можем на время оставить гносеологию в покое.

II. Эсхатологическая диалектика как средство избавления от опоясывающего лишая

Можно утверждать, что Вселенная состоит из некой субстанции, которую мы назовем «атомами» или еще «монадами». Демокрит называл ее атомами. Лейбниц – монадами. По счастью, эти двое никогда не встречались, иначе они затеяли бы на редкость скучную дискуссию. Эти частицы были приведены в движение некоей причиной, или основополагающим принципом, а может быть, на них просто что-то упало. Главное, теперь тут ничего уже сделать нельзя, разве что попробовать съесть побольше сырой рыбы. Все это, разумеется, не объясняет бессмертия души. И ничего не говорит нам о загробном существовании или о том, почему моему дяде Сендеру все время казалось, будто его преследуют албанцы. Причинно-следственное отношение между первоначальным принципом (т. е. Богом или же сильным ветром) и любой телеологической концепцией бытия (Бытие) является, согласно Паскалю, «столь смехотворным, что это даже не смешно (Смешно)». Шопенгауэр называл его «волей», однако лечащий врач Шопенгауэра утверждал, что речь может идти всего-навсего о сенной лихорадке. Она отравила последние годы Шопенгауэра, он очень из-за этого злился, хотя причина тут была скорее в его все усиливающихся подозрениях насчет того, что он никакой не Моцарт.

III. Космос по пять долларов в день

Что же, в таком случае, представляет собой «красота»? Слияние гармонии с точностью или слияние гармонии с чем-то иным, что лишь созвучно слову «точность»? Возможно, гармонию следовало бы сливать с «сочностью», а все наши неприятности проистекают как раз из того, что мы этого не делаем? Истина, разумеется, и есть красота, – или «необходимость». То есть все, что хорошо или обладает качеством «хорошести», в конечном итоге приводит нас к истине. А если какая-то вещь туда не приводит, то можете смело биться об заклад, что вещь эта лишена красоты, пусть даже она по-прежнему не пропускает воду. Мне все-таки кажется, что я был прав изначально и все следует сливать с сочностью. Ну да ладно.

Две притчи

Человек приближается ко дворцу. Единственный вход в него охраняют свирепые гунны, которые пропускают только тех, кого зовут Юлий. Человек пытается подкупить стражу, предлагая годовой запас куриных окорочков. Стражники не отвергают этого предложения, но и не принимают его, а просто берут человека за нос и начинают его выкручивать, и выкручивают до тех пор, пока нос не приобретает сходство с шурупом. Тогда человек заявляет, что ему совершенно необходимо попасть во дворец, потому что он принес императору свежую смену белья. Поскольку стража все-таки его не пускает, человек начинает отплясывать чарльстон. Танец стражникам нравится, но вскоре они снова мрачнеют, вспомнив о том, как федеральное правительство обошлось с индейцами племени навахо. Человек, запыхавшись, падает наземь. Он умирает, так и не повидав императора да еще и не заплатив компании «Стейнвэй» шестьдесят долларов за пианино, которое он в прошлом августе взял напрокат.