Часы, стр. 34

Он всегда будет наблюдать за ней. Всегда будет сразу же чувствовать, если что-то не так. Всегда будет знать, что и в какой степени ей не удалось.

— Я тебя люблю, — говорит она. — Ты мой самый родной мальчик.

На какой-то миг облик ребенка меняется, Кажется, что его окружает мертвенно-бледное сияние. Но Лора не позволяет себе рассердиться. Не забывает улыбнуться, сжимая руль обеими руками.

Миссис Дэллоуэй

Она пришла, чтобы помочь Ричарду собраться. На ее стук никто не отвечает. Она стучит снова, настойчивее, потом торопливо, охваченная дурным предчувствием, отпирает дверь своим ключом и застывает на пороге.

Квартира залита светом. У Клариссы даже дыханье перехватывает. Жалюзи подняты, окна распахнуты. Это обычный солнечный свет, ничего особенного, но в комнатах Ричарда он создает эффект бесшумного взрыва. Вот его картонные ящики, вот его ванна (еще гаже, чем она думала), пыльное зеркало, дорогая кофеварка — все вещи в их подлинной, ничем не прикрытой жалкости. В общем, это квартира психически больного человека.

— Ричард, — зовет Кларисса.

— О, миссис Дэллоуэй! Это ты, миссис Дэллоуэй?!

Она бросается в комнату: Ричард, как был в халате, сидит верхом на подоконнике. Одна тощая нога еще в квартире, другая, невидимая Клариссе, — в воздухе на высоте пятого этажа.

— Ричард, — говорит она решительным голосом, — немедленно слезь оттуда.

— Как чудно на улице! — восклицает он. — Какой удивительный день.

Вид у него совершенно безумный и невероятно возбужденный. Он одновременно похож и на старика, и на мальчика. Всадник-пугало, парковая статуя Джакометги. Волосы не причесаны: одни пряди прилипли к черепу, другие под острыми углами торчат в разные стороны. Остающаяся в комнате синеватая нога обнажена до середины бедра. Клариссу поражает удивительно массивная мышца икры, особенно бросающаяся в глаза на фоне общей скелетообразной худобы.

— Ты меня пугаешь! — говорит Кларисса. — Пожалуйста, слезь. Сейчас же.

Она делает шаг в его сторону, и он быстро отрывает от пола вторую ногу. Теперь контакт с выщербленным деревянным подоконником осуществляют только пятка, рука и тощая ягодица. Ракеты с красными хвостами, которыми разрисован его халат, выбрасывают языки пламени в форме идеальных сосновых шишек. Безликие астронавты в шлемах с темными забралами, белые и толстые, как на рекламных щитах корпорации «Юниройал», салютуют негнущимися руками в белых перчатках.

— Я принял ксенэкс и риталин, — сообщает Ричард. — Эффект потрясающий. Чувствую себя просто великолепно. Поднял все жалюзи, и все равно мало света. Кстати, должен тебе сказать, что забраться сюда было совсем не просто.

— Милый, пожалуйста, спусти ногу на пол. Прошу тебя.

— Мне кажется, я не вынесу этого приема, — говорит он. — Прости.

— Не ходи! Кто тебя заставляет?!

— Какой день! Какой чудный, чудный день.

Кларисса делает глубокий вдох. Потом еще один. Она поразительно спокойна, — она знает, что хорошо держится в трудной ситуации, — и в то же время у нее такое чувство, как будто она существует отдельно и от самой себя, и от этой комнаты и наблюдает за тем, что уже произошло. Словно это ее воспоминание. Что-то в ней, некий голос, который и не голос вовсе, а что-то вроде внутреннего знания, почти неотличимого от сердечного ритма, говорит: «Однажды я пришла к Ричарду, который сидел на самом краю подоконника…»

— Слезь, пожалуйста, — повторяет она.

Ричард морщит лоб, словно Кларисса задала ему чрезвычайно каверзную задачку. Его пустое кресло с разлезшимися швами и торчащим из них поролоном, с тонким желтым полотенцем в ржавых разводах на продавленном сиденье — материализованная метафора нелепости и неприглядности самой смертельной болезни.

— Слезь оттуда, — повторяет Кларисса медленно и громко, будто обращается к иностранцу.

Ричард кивает и не двигается с места. Его голова, залитая дневным светом, похожа на разрушенную геологическую породу. Кожа изрыта глубокими бороздами, как камни в пустыне.

— Я больше не могу, — говорит он. — Понимаешь, сначала прием, потом награждение, потом еще один час после награждения, потом следующий.

— Никто не заставляет тебя присутствовать на приеме. Никто не заставляет тебя идти на церемонию награждения. Ты совершенно свободен.

— Да, но часы-то все равно остаются, правда? Сначала один, потом другой, и, когда ты кое-как проживаешь один, тут же, бог ты мой, начинается следующий. Я очень болен.

— Но ведь тебе бывает получше. Разве нет?

— В общем-то, нет. Я тебе признателен за то, что ты все это говоришь, но последнее время я чувствую себя так, точно вокруг меня смыкаются челюсти гигантского цветка. Странноватое сравнение, да? Однако оно передает суть дела. В этом есть какая-то растительная неизбежность. Что-то вроде венериной мухоловки или тропического леса. Что-то такое мясистое, зеленое, сочное, и оно утягивает тебя сама понимаешь куда. В зеленое молчание. Смешно, что даже сейчас мне трудно выговорить слово «смерть».

— Ричард, они здесь?

— Кто? А, голоса? Голоса всегда здесь.

— Я хотела спросить, ты их отчетливо слышишь?

— Нет. Сейчас я слышу тебя. Мне всегда приятно слышать тебя, миссис Д. Ничего, что я тебя так называю?

— Конечно. Только, пожалуйста, слезь. Немедленно.

— Ты ее помнишь? Ту, другую себя? Несмотря на все перемены.

— Да. Я — она и есть. И я тебя очень прошу: слезь с подоконника! Пожалуйста, сделай это ради меня.

— Здесь так хорошо. Я чувствую себя таким свободным. Позвони моей матери. Ты ведь знаешь, как ей одиноко.

— Ричард!

— Расскажи мне что-нибудь!

— Что?

— Ну, что-нибудь о своем дне. О том, чем ты сегодня занималась. Что-нибудь самое обыкновенное. Даже лучше, если это будет что-нибудь абсолютно невыдающееся. Самое будничное, что только бывает.

— Ричард!

— Любая ерунда. Не важно что.

— Ну, сегодня утром до того, как зайти к тебе, я ходила за цветами.

— Серьезно?

— Да. Утро было очень красивое.

— Правда?

— Да. Красивое. Оно было такое… свежее. Я купила цветы, отнесла их домой, поставила в вазу с водой. Вот и все. Конец истории. Теперь слезай.

— Свежее, будто нарочно приготовлено для детишек на пляже?

— Можно и так сказать.

— Как утра нашей юности?

— Да.

— Как то утро, когда ты вышла из старого дома? Тебе было восемнадцать, а мне только-только исполнилось девятнадцать. Мне было девятнадцать, и я был влюблен в Луи и в тебя, и когда ты, сонная, в одной ночной рубашке, открыла стеклянную дверь и вышла на улицу, я подумал, что никогда еще не видел ничего более прекрасного. Странно, да?

— Да, — отвечает Кларисса. — Да. Странно.

— Я проиграл.

— Перестань. Это неправда.

— Правда. Я не ищу утешения. Нет. Мне просто очень грустно. Мне казалось, что цель, которую я перед собой поставил, достижима. Мне хотелось создать что-то живое и потрясающее настолько, чтобы в чьей-то жизни оно могло значить то же, что и вот такое утро. Самое обыкновенное утро. Ты только подумай! Я верил, что это реально! Какая глупость!

— Вовсе не глупость.

— Нет, я все-таки не перенесу приема.

— Пожалуйста, прошу тебя, не думай о приеме. Забудь о приеме. Дай мне руку.

— Ты была так добра ко мне, миссис Дэллоуэй.

— Ричард!

— Я люблю тебя. Это звучит банально, да?

— Нет.

Ричард улыбается и качает головой. Потом говорит:

— По-моему, мы с тобой были самыми счастливыми людьми на свете. Он подается вперед, медленно съезжает с подоконника и падает.

— Нет! — кричит Кларисса.

Он держался так уверенно, так спокойно, что какую-то долю секунды Клариссе кажется, что этого вообще не произошло. Она бросается к окну и еще успевает увидеть Ричарда в воздухе, успевает заметить, как вздымаются полы его халата. Несмотря ни на что, она по-прежнему верит, что все еще может обернуться небольшой травмой, чем-то неокончательным. Она видит, как он достигает земли: сначала словно застывает на коленях, потом ударяется об асфальт головой; она слышит звук, которым это сопровождается, и все-таки допускает, по крайней мере на какой-то миг, пока смотрит вниз, перегнувшись через подоконник, что он встанет, пусть с трудом, задохнувшийся, но все-таки оставаясь самим собой, более или менее целый и способный говорить.