Оливия Лэтам, стр. 42

Как-то летним вечерком
Мы гулять пошли втроем...

В глазах Карола мелькнул ужас.

— Умирает от голода... — прохрипел он, — ...от голода.

Старух прогнали прочь, и Карол погрузился в полузабытье. Поздно вечером он вдруг громко произнес:

— Встань! Не настало еще время отдохновения.

С бьющимся сердцем Оливия подошла к постели больного.

Очевидно, мысли его опять вернулись к «Ангелли». Он весь горел и метался на кровати, порываясь встать. Немного погодя жар спал, и больной успокоился. Оливия опустила занавеску и села к окну. Вскоре с кровати снова послышался голос, на этот раз он звучал отчетливо и размеренно:

Нет ни одной птицы в воздухе, которая не спала бы хоть одну ночь в жизни в спокойном гнезде.

Но обо мне бог забыл. Я хотел бы умереть. Ибо кажется мне, что когда я умру, то сам бог пожалеет о том, что он сделал со мною, думая: «Вот он уже не родится во второй раз».

...И вот мне грустно, что увидел я этого ангела, и лучше бы мне умереть вчера.

Оливия облокотилась на подоконник и закрыла лицо руками. А голос из темноты продолжал:

...и родился он из слезы Христовой на Голгофе, из той слезы, что пролита была за народы.

Где-то в другом месте написано было об ангелице этой, внучке Марии, пречистой девы, как согрешила она, сжалившись над муками темных херувимов, и возлюбила одного из них, и улетела за ним во тьму. А теперь она изгнанница, как все изгнанные, и полюбила она могилы ваши, и оберегает их, говоря костям: «Не жалуйтесь, но спите!»

Оливия подняла голову и, затаив дыхание, слушала, вперив глаза в темноту.

Как-то летним вечерком... —

снова послышались за окном гнусавые старческие голоса. Потом раздался взрыв хохота, и пьяный мужской голос с издевкой крикнул:

— Эй, ты, кожа да кости, поцелуй меня!

Оливия открыла окно и выглянула на улицу. Капли дождя упали ей на лицо.

В грязи, съежившись от холода, стояли три дряхлые сестры. Ветер раздувал их пестрые юбки; нелепые шляпки, ухарски сдвинутые набок, не скрывали бесстыдно-рыжих париков. Одна из старух, заслышав стук открываемого окна, подняла голову и плаксивым, гнусавым голосом стала жаловаться на холод, голод и преследования уличных мальчишек. Предательская прядь седых волос, выбившись из-под парика, уныло свисала на нарумяненную щеку.

— Пустите, дамочка, переночевать! На одну только ночь...

Оливия бросила им денег и, приложив к губам палец, сделала знак уйти. Послав ей воздушный поцелуй, зловещая троица заковыляла прочь.

Карол тихо застонал. Оливия подошла к постели и стала смотреть на него. Издалека чуть слышно доносились дребезжащие голоса:

Как-то летним вечерком...

Оливия подумала о Владимире и впервые позавидовала ему: он по крайней мере был мертв.

ГЛАВА VI

Когда доктор Бергер сказал Оливии, что опасность миновала, она, как ее отец, чуть приподняла брови, но ничего не ответила. Чувство возмущения, даже ужаса, охватившее доктора при первом их знакомстве, на миг снова ожило; но он тут же с горечью подумал: «Как жаль, что другие мои больные не имеют таких надежных сиделок». Уйдя, он долго еще размышлял о странностях человеческой натуры. Вот, например, эта мисс Лэтам: вложила столько труда, чтобы выходить больного, а самой все равно — будет он жить или нет.

Оливия и в самом деле была равнодушна ко всему на свете, кроме одного: необходимо как можно скорей, любой ценой увезти Карола в Англию. Ее мучила близость русской границы; во сне и наяву она ощущала эту близость, и даже в короткие часы сна ее терзали кошмары. Разве русские, оказав давление на местные власти, не могут добиться выдачи преступника? Да и без этого — чего нельзя сделать за взятку в таком глухом городишке, где граница рядом и нет никакой гласности? Подобные случаи бывали, если не здесь, то на балканской границе. При известной ловкости можно все устроить очень просто. Немножко шантажа, немножко уговоров, немножко денег, привезенных улыбающимся русским агентом; мгновенное похищение темной ночью; наспех состряпанное для виду расследование; несколько возмущенных протестов в газетах; запрос в парламенте; одна или две дипломатических ноты — и на этом дело кончится. «Такое уж не раз случалось, — твердила она себе днем и ночью, — почему бы не сделать то же самое еще раз?»

Эти неотступные страхи целиком завладели Оливией, и даже угроза паралича, нависшая над Каролом, как-то померкла. «Все можно стерпеть, — думала она, — лишь бы увезти его подальше от России. Жить ему осталось немного, но в Англии никто не станет его мучить»...

Посоветоваться было не с кем, и поэтому, как только Карол пришел в себя, Оливия спросила его самого, не опасается ли он нападения со стороны русских.

— Они могут просто похитить вас или сделать это через дипломатические каналы, — добавила она.

— Причин для беспокойства нет, — ответил Карол, как всегда, лаконично. — Организовать здесь похищение — вещь рискованная, это ведь не Румыния и не Турция. Что же касается выдачи преступника согласно международному праву, то не забывайте, что австрийские чиновники — народ весьма порядочный. Они могут выслать меня, если русские начнут их сильно допекать, но и тогда предоставят мне самому решать, куда я поеду.

И Оливии пришлось этим удовольствоваться. Больной был в таком состоянии, что оставалось только ждать. Кость сращивалась очень медленно: рана, загрязнившаяся в первую ночь, то и дело нагнаивалась. Если воспалительный процесс стихал на несколько дней, то перенесенные боли настолько изматывали Карола, что подвергать его утомительному путешествию было не только опасно, но и жестоко. Сам он в короткие часы передышки хотел только одного — спать, спать, пока не мучат боли. Несколько недель даже работа — самое главное в жизни Карола — перестала его занимать. Он неподвижно лежал на постели, безучастный ко всему, что творилось вокруг.

По мере того как Карол набирался сил, в его отношении к Оливии все больше проступали натянутость и отчужденность. Порой казалось, что ее присутствие даже раздражает его. Очнувшись и увидев возле постели Оливию, Карол долго молча смотрел на нее, а потом отвернулся к стене и пробормотал:

— Неужели они не могли прислать кого-нибудь другого?

После этого его вежливо-холодное обращение с Оливией нарушалось иногда вспышками сдерживаемого недовольства, которые озадачивали и пугали девушку.

Для нее эти недели были ужасны. Ни один самый тяжелый больной не вызывал в ней такого удручающего чувства личной ответственности, как Карол. Никогда еще спасение человеческой жизни не казалось ей таким тщетным и жестоким делом. Положение обоих, и без того достаточно неприятное, стало еще тяжелее, когда они начали испытывать в присутствии друг друга странную, необъяснимую застенчивость. Взрослые, зрелые люди, они невыносимо страдали от сковывавшей их чисто юношеской робости. Впервые за свою долгую медицинскую практику Оливия смущалась, когда ей приходилось раздевать больного, прикасаться к его телу, приподнимать его, обрабатывать рану. И сам Карол, то бледнея, то краснея, бормотал, пряча глаза: — Пусть это сделает Абрам!

Она часто задавалась вопросом, простит ли ей когда-нибудь Карол то чувство неловкости, которое она в нем сейчас вызывала, и возобновятся ли их простые, дружеские, сердечные отношения. Она старалась уверить себя, что его теперешняя неприязнь к ней вполне объяснима, но было горько сознавать, что с этим чувством он и умрет.

Впрочем, если как следует вдуматься, он никогда и не считал ее настоящим другом. Он вызволил ее из ямы, вселил в нее желание жить и работать, но так и остался для нее загадкой. И даже теперь, перед концом, когда она знает его тайну, она ничего не знает о нем самом. Он не делился с ней даже теми мелочами, которыми больные обычно делятся с сиделками, и ей приходилось догадываться обо всем самой. Карол никогда не отличался разговорчивостью, а сейчас и совсем замкнулся в себе. О приступе острой боли она узнавала лишь по плотно сжатым губам, а о том, что боль прошла, — по смягчившемуся выражению лица и более ровному дыханию.