Дымка, стр. 34

Месяц прошел, а лечение все продолжалось, девушка не теряла надежды, а потом настал день, когда, придя в конюшню, она не нашла там Сумрака. Она бросилась за хозяином и, обегав весь двор, отыскала его на сеновале.

— Я решил, — сказал он, — что лучше его выпустить на волю. Тут, поблизости, к северу, есть хорошие пастбища, и я отвел его туда, чтобы он поправился на подножном корму.

Но в этих краях не было хороших пастбищ, сколько ни скачи. Содержатель двора солгал, щадя чувства девушки. Выпустить лошадь на волю — значило уморить ее голодной смертью, а держать и кормить бесполезное животное не имело смысла, и ему оставалось одно: он продал Сумрака человеку, который скупал старых лошадей и убивал их на корм для цыплят.

XIV

Смерть и весна

Человек, скупавший старых кляч и разбитых одров, увел его с собой. У него было маленькое пастбище неподалеку от города, и туда-то он притащил Сумрака. Он пустил его к таким же старым коням, как и он, чтобы держать его там до тех пор, пока кому-нибудь из «цыплятников» не понадобится туша птице на корм. Тогда он выберет изо всех лошадей ту, которой меньше всего осталось жить на свете, убьет ее и отвезет прочь.

Мышастой лошади, казалось, недалеко до могилы. Теперь у нее уже не было имени. Она была теперь только «цыплячьей сытью», и все, чем она была когда-то, должно было быть стерто треском ружейного выстрела.

Но старая лошадь не хотела еще сдаваться. Кое-как она могла еще двигаться на своих разбитых, негнущихся ногах, лечение помогло ей больше, чем можно было ожидать, и свобода, с которой она могла бродить по пастбищу, оказалась лучшим лекарством.

Кроме того, ее старое сердце было еще сильно, немного мяса уцелело еще на ребрах, и, пока хватало травы, она чувствовала себя превосходно.

В течение нескольких недель то и дело приходил человек, вылавливал самую жалкую клячу и уводил ее с пустыря. Раздавался звук выстрела — кляча больше не возвращалась. Новых лошадей пригоняли на пастбище, и снова они исчезали одна за другой.

Старая мышастая лошадь выглядела так, будто намерена была прожить еще целую вечность, во всяком случае, человек, осматривая свой «табун», всегда находил какую-нибудь клячу, которая собиралась подохнуть раньше.

Потом однажды он пришел и снова перебрал всех своих лошадей. На этот раз он остановил свой выбор на лошади, которая прежде называлась Сумраком. Ее поймали и увели точно так же, как уводили других, но звука выстрела не было слышно. Вместо выстрела послышались громкие голоса. Сумрака поставили рядом с клячей, запряженной в легкий возок. Мешок с костями еле держался в оглоблях.

Двое людей долго спорили, насколько Сумрак лучше этой клячи, потом торговля была кончена, и они хлопнули по рукам. Хозяин Сумрака сунул в карман три доллара, потом клячу выпрягли вон из возка, содрали с нее упряжь и пустили на пастбище к другим одрам.

Старое сердце Сумрака дрогнуло от обиды, когда ту же упряжь подняли и бросили ему на спину. Он захрапел, почувствовав, как застегивают на нем сбрую, но запрягавший его человек и внимания не обратил на то, что лошади не по вкусу хомут и шлея.

Он продолжал прилаживать сбрую, а потом дернул лошадь назад и вдвинул ее в оглобли той самой повозки, из которой только что была выпряжена кляча. Сумрак храпел и косил глазами то в одну сторону, то в другую, когда поднялись оглобли повозки. У него не было сил бороться… Все, что он мог, — это храпеть, и дрожать, и мотать головой.

Но когда все было готово и человек, вскочив на повозку, щелкнул кнутом, Сумрак в отчаянье попытался сопротивляться. Он раза два брыкнул гремящую вещь на колесах, к которой был привязан, попробовал вскинуть задом, потом ударился в бегство.

Но гремящая вещь бежала за ним по пятам, и к тому же он почувствовал жгучий удар кнута. Удила рвали ему рот, и старая лошадь поняла, что борьба бесполезна.

Сумрак поскакал жалким галопом, потом столь же убогой рысью и шагом. Снова ужалил кнут, железо дернулось во рту, и Сумрак, продолжая тащить повозку, свернул в переулок. В конце этого переулка стоял сарай, сколоченный из обломков старых досок и покрытый жестью старых банок из-под керосина. Немного дальше и правее его был еще один сарай, поплоше первого, — он должен был служить Сумраку кровом после работы.

Здесь его остановили, выпрягли, подвели к кормушке и привязали. Двери конюшни с шумом захлопнулись, и немного погодя старая лошадь, продолжая цепляться за жизнь, сунула морду в ясли. Она захватила клочок чего-то, что показалось ей сеном, и стала жевать его, но пожевала недолго: длинные бурые стебли имели вкус плесени и нисколько не похожи были на сено. То, что теперь лежало у Сумрака в кормушке, на прокатном дворе служило ему подстилкой. Это была солома, но солома заплесневелая, из которой не вышло бы даже хорошей подстилки.

Сумрак почувствовал голод задолго до наступления утра и часто ночью тыкался мордой в гнилую солому в надежде найти хоть немного стеблей, которые заполнили бы его пустое брюхо, но он не нашел их. Старый мешок с костями до него в той же кормушке искал съедобного сена — и с тем же успехом. Новый хозяин Сумрака считал, что всего дешевле выменивать лошадей у «цыплятника» и давать ему несколько долларов в придачу. Он не намерен был покупать дорогого сена. И на подстилочной соломе всякая лошадь могла протянуть добрых полгода, а там, если лошадь уже не годилась для работы, он всегда мог выменять ее на другую. «Цыплятник» находил место для всякой — для толстой, для тощей — и не дорожился, когда уступали ему клячу, в которой еще оставалось немного сил. Так из года в год он высасывал последние остатки жизни из каждой лошади, которая попадала к нему в лапы.

Земли у него было несколько акров. Половину этой земли составляли голые скалы, посреди которых он держал кур, для них он покупал или крал немного зерна, но они возмещали его сторицей, и всякий раз, когда он отправлялся в город, у него в повозке была корзина яиц. Другую половину земли он обрабатывал, здесь росли у него овощи всевозможных сортов. Тут-то ему и нужна была помощь лошади — то для плуга, то для того, чтобы возить овощи в город, а раз уж он был в городе, то и для всякой, какой ни на есть работы, на которой можно было зашибить пару-другую долларов.

Рано утром началась работа для Сумрака. Человек оскалил зубы в улыбку, когда, надевая на лошадь уздечку, взглянул в кормушку и увидел нетронутую солому.

— Ничего, ничего, проголодаться, пока помрешь, успеешь, — засмеялся он.

В этот день Сумрак познакомился с целой кучей всяких работ и обязанностей. Все они ничуть не похожи были на ту работу, которой когда-то учил его Клинт. Он только и знал, что тащить, тащить и тащить вдоль борозды, потом поворот, и обратно, и снова вперед. Стоило ему замедлить ход, остановиться в нерешительности — кнут опускался на его спину и заставлял его принимать решения быстрее. Мускулы его, развившиеся под седлом, привыкли к одной работе и теперь не легко соглашались привыкнуть к другой. Влезать в хомут и тащить за собой тяжесть — можно ли было сравнить эту работу со скачкой за ошалелым быком, с битвами на аренах родео? Катанье по городу всадников и то было лучше: он чувствовал себя под седлом хоть сколько-нибудь да свободным. А теперь эта упряжь опутала его со всех сторон, он чувствовал себя связанным, ему казалось, что эти ремни обвиваются вокруг его сердца и не дают ему биться.

По мере того как дни собирались в недели, работа в поле и огороде, кнут и гнилая солома начали сказываться на Сумраке. Все ему стало безразлично — и обида и ласка не трогали его равно. Как будто ничего не сознавая, слушался он вожжей, и когда наконец с наступлением ночи его вводили в конюшню, он жевал гнилую солому, не замечая ее вкуса, потому только, что она лежала у него под носом. Ему теперь было безразлично все на свете.

Среди всех работ, перепадавших в городе на долю владельца Сумрака в те дни, когда ему удавалось развязаться с повозкой и с фермой, была одна, которой он ждал всегда с нетерпением, при одной мысли о которой он потирал руки от удовольствия. Это была расклейка афиш, объявляющих об открытии «Ежегодного родео и народных гуляний», которые устраивались в городе каждую осень. И не одна расклейка — в эту пору находилось для него немало других работ такого же рода, работ, где никто не мог проверить, что сделано им, а что отложено до другого раза.