Я, Мона Лиза, стр. 38

Ваш добрый друг, Леонардо».

Я собрала листы с пола и с благоговением начала рассматривать. Только теперь я до конца поняла, почему именно к Леонардо обратились, чтобы он завершил скульптуру Джулиано де Медичи после его гибели: меня поразило, как точно он запомнил черты моего лица. Пользуясь лишь приблизительным наброском, сделанным чернилами во дворе дворца, он позже создал тонким серебряным карандашом на кремовой бумаге мой портрет, изумительно передав и лицо, и шею, и плечи — правдивее и гораздо глубже, чем являло мое собственное зеркало. Он нарисовал меня не в той позе, о которой просил, а в другой момент, когда я, рассмотрев терракотовый бюст Джулиано, обернулась через плечо и посмотрела на художника. Лицо в три четверти было тщательно прорисовано, со всеми тенями, а волосы и плечи переданы лишь несколькими быстрыми линиями. На прическу дан только намек несколькими штрихами — то ли валик из волос, то ли сеточка, поддерживающая локоны. Веки, подбородок, скулы были подчеркнуты тонкими мазками свинцовых белил.

Уголки губ слегка изогнуты — это еще не улыбка, а скорее обещание улыбки. А в глазах сияет та же добродетель, что и во взгляде погибшего Джулиано; я могла бы сойти за ангела.

Я в восторге долго рассматривала рисунок, а потом, наконец, обратила внимание и на другой листок.

Второй рисунок был сделан не столь тщательно, но я сразу поняла, что где-то видела подобное раньше, и не сразу вспомнила, что это фреска со стены возле Дворца синьории, которую мы разглядывали вместе с мамой.

На рисунке был изображен мужчина, висящий в петле — голова опущена, руки связаны за спиной. Под ним рукою художника было выведено: «Казнь Бернардо Барончелли».

Мрачная картинка совсем неподходящего сюжета, чтобы отсылать ее юной девушке. Я не могла представить, что заставило Леонардо так поступить. Какое отношение ко мне имел Барончелли?

Да и само письмо меня смутило. «Не могу выразить, как мне не терпится вновь Вас увидеть…» Не было ли здесь намека на любовь? Хотя, с другой стороны, письмо подписано: «Ваш добрый друг». Друг, и больше ничего. В то же самое время послание вызвало во мне трепет: значит, Лоренцо всерьез говорил о портрете, а не из праздного желания польстить мне.

Вот почему я каждый вечер ждала отца, надеясь услышать хоть слово о портрете или, что более важно, о приглашении на виллу в Кастелло.

И каждый вечер меня постигало разочарование. Отец ни слова не говорил о том, что меня волновало, и лишь бурчал в ответ, если я осмеливалась спросить, не было ли вестей от мессера Лоренцо по поводу возможного брака.

Но однажды, после очередного унылого ужина, когда я пошла к себе, Дзалумма встретила меня в коридоре с лампой в руке и, войдя за мною в комнату, плотно прикрыла дверь.

— Только не спрашивай, откуда это у меня. Чем меньше будешь знать, тем лучше, — сказала она и достала из лифа запечатанное письмо.

Я тотчас схватила его, полагая, что оно от Лоренцо. На восковой печати был герб Медичи, но содержание письма оказалось неожиданным. При свете лампы я прочла:

«Высокочтимая мадонна Лиза!

Простите мне вольность, которую я себе позволил, когда Вы недавно посетили дворец моего отца, и простите меня за то, что я теперь пишу Вам это письмо. Я слишком дерзок, я знаю, но меня подстегивает желание вновь Вас увидеть.

Отец очень болен. Но, несмотря на это, он позволил мне отвезти Вас на нашу виллу в Кастеллов надлежащем сопровождении по его выбору и выбору Вашего отца. Сегодня же мой брат Пьеро напишет письмо мессеру Антонио, спрашивая разрешения, чтобы Вы поехали с нами.

С радостью и волнением жду новой встречи с Вами. А до тех пор остаюсь

Вашим преданным слугой,

Джулиано де Медичи».

XXVII

Следующие несколько дней я гнала прочь все мысли о Леонардо да Винчи, хотя в глубине души пыталась решить загадку рисунка, на котором был изображен Бернардо Барончелли. И я нашла средство, как не думать о Леонардо, — все время вспоминала тот момент, когда Джулиано наклонился и поцеловал меня в щеку. Я мечтала о «Венере» и «Весне» Боттичелли. Я только слышала об этих картинах и теперь пыталась представить, как они выглядят на стенах в Кастелло. Я даже воображала, как будет смотреться рядом с ними мой собственный портрет. Я жаждала еще раз погрузиться в мир красоты, как случилось, когда моим доброжелательным наставником был Лоренцо Великолепный. Ночью я лежала в кровати и впервые за все время со дня смерти мамы уносилась мысленно за пределы отцовского дома, забывая все свои горести.

В последнее время отцовское дело расширилось, и он начал возвращаться еще позже обычного. Я перестала ждать его к ужину и поднималась к себе, не перемолвившись с ним ни словом до самого утра. Он часто приводил домой Джованни Пико, они пили вино и разговаривали, не обращая внимания на накрытый стол.

Но теперь я была преисполнена особой решимости: упрямо ждала, несмотря на урчание в животе, часами просиживала за столом до самого прихода отца. Вопросов я не задавала — просто сидела и ела, каждый вечер, надеясь, что он наконец-то заговорит о приглашении Лоренцо. Так прошло четыре вечера, на большее мне не хватило терпения.

Я велела кухарке подержать ужин на плите, чтобы не остыл, затем уселась за стол с расставленными приборами. Так я провела три часа, может быть, больше. Свечи успели почти догореть, а голод так сильно давал о себе знать, что я почти решилась поужинать одна.

Наконец вошел отец, к счастью, один, без графа Пико. При свете свечей он казался осунувшимся и взъерошенным. После смерти жены отец ни разу не удосужился подправить ножницами свою золотистую бороду. То там, то здесь выбивались из общей массы непослушные кольца волос, а усы отрасли такие длинные, что достигали нижней губы.

Увидев меня, он не удивился, но вид у него был разочарованный.

— Проходи, садись, — сказала я, показывая на стол, а сама отправилась распорядиться, чтобы подавали ужин.

Вернувшись, я увидела, что отец сидит на своем месте, даже не сняв плаща, хотя огонь в камине горел жарко.

Мы молчали, пока кухарка не принесла суп. Когда она ушла, я выждала минуту, чтобы отец начал есть, а затем спросила, тщетно пытаясь не выдать волнения:

— Ты не получал недавно никакого письма, где бы шла речь обо мне?

Он медленно отложил ложку и уставился на меня через стол своими янтарными глазами, в которых ничего нельзя было прочесть. Ответа не последовало.

— От Лоренцо де Медичи, — настойчиво продолжила я, — или, возможно, от Пьеро?

— Получал, — ответил отец и, опустив голову, поднес ко рту еще одну ложку супа.

Неужели ему нравилось мучить меня? Я была вынуждена спросить:

— И что ты ответишь?

Он замер над тарелкой, а затем, еле сдерживая свирепость, от которой я ужаснулась, грохнул ложкой по столу.

— Ничего, — сказал он. — Я сдержал слово, данное твоей матери: позволил Лоренцо стать твоим сватом. Но пусть выберет благочестивого жениха… Если, конечно, успеет принять решение при жизни.

Его гнев не мог не вызвать во мне такого же чувства.

Почему мне нельзя поехать? Что в этом дурного? Я пережила столько горя! Единственное, что могло бы как-то утешить меня, — это поездка.

— Ты больше никогда не переступишь порога дома Медичи. — В глазах отца вспыхнула ярость. — Их время скоро кончится. Господь низвергнет это семейство, их падение будет сокрушительным. Наслаждайся воспоминанием о всех прекрасных сокровищах, что тебе показали, ибо вскоре они исчезнут, превратившись в пепел.

Я решила, что он, как попугай, повторяет слова своего нового спасителя, и поэтому не обратила на них внимания. Но одно в его речи меня все-таки задело.

— Откуда ты знаешь, что мне показывали сокровища? Откуда? — вспылила я.

Он пропустил мой вопрос мимо ушей.

— Я был с тобой терпелив из любви и уважения к твоему горю. Но я боюсь за твою душу. Завтра ты отправишься со мной послушать проповедь Савонаролы. И попросишь Господа, чтобы он отвратил твои мысли от земного и направил их к небесному. А еще будешь молить о том, чтобы тебе простился твой гнев на фра Джироламо.