Не учите меня жить!, стр. 108

Время от времени я вспоминала, как он меня поцеловал, и предавалась этим воспоминаниям с упоением. Но, когда бы я об этом ни подумала, — что на самом деле случалось крайне редко, — в мозгу мгновенно вспыхивал тот вечер, когда он не захотел меня целовать, и приступ стыда надежно прекращал все мои томления.

Так или иначе, мы с Дэниэлом вернулись к прежней дружбе и вдвоем чувствовали себя столь свободно, что могли даже вместе смеяться над нашим всплеском чувственности.

Ну, скажем, это нам почти удавалось.

Иногда, если он предлагал: «Хочешь еще выпить?» — я натужно смеялась и весело отвечала: «Нет, спасибо, мне достаточно. Не хотим же мы, в самом деле, повторения того вечера в папиной гостиной, когда я пыталась тебя соблазнить».

Я всегда смеялась подолгу, надеясь, что со смехом уйдут остатки стыда и неловкости. Дэниэл не смеялся никогда, но ему опять-таки не обязательно, хватит и меня одной.

79

Январь превратился в февраль. Уже появлялись первые крокусы и подснежники. Люди понемногу сбрасывали зимнее оцепенение и выглядывали из своих коконов — особенно в дни получки, когда практически впервые после финансовой катастрофы рождественских праздников, мало-мальски рассчитавшись с долгами, держали в руках деньги. Меридия, Джед и Меган утратили интерес к моей личной жизни, поскольку теперь у них были средства ходить на вечеринки и создавать себе свою.

Раз в неделю, по воскресеньям, я навещала папу. В воскресенье на меня все равно нападала смертельная тоска, и растрачивать ее попусту я считала неразумным. И, как ни терзало меня чувство вины, по силе оно не могло сравниться с папиной ненавистью ко мне. Разумеется, я всячески приветствовала его отвращение, потому что, по моему собственному убеждению, ничего лучшего просто не заслуживала.

Февраль незаметно сменился мартом, и из всех Живых существ я одна до сих пор жила по законам зимы. Несмотря на то, что физически папа ни в чем не нуждался и заботились о нем исправно, от вины я ощущала себя нечистой. А единственным, кому могла без лишних угрызений излить душу, оставался Дэниэл. Что бы ни говорили, есть какой-то предел, дольше которого скорбеть уже неприлично, будь то скорбь по отцу, другу или паре туфель, не подошедших вам по размеру. У Дэниэла предел терпения оказался намного дальше, чем у всех остальных.

На работе меня никто больше не мучил расспросами. По понедельникам на чье-нибудь: «Привет, как выходные, нормально?» я обычно отвечала: «Омерзительно, лучше б я умерла», но никто и бровью не вел.

Наверно, без Дэниэла я сошла бы с ума. Он был мне вместо психотерапевта, с той разницей, что не драл с меня по сорок фунтов за час общения, не носил бежевых брюк и не надевал носков под сандалии.

Я не всегда встречалась с ним в состоянии, близком к самоубийству, но в таких случаях он был великолепен. Раз за разом он слушал, как я мусолю одно и то же, распространяюсь о собственной вине и презрении к себе.

Я могла пойти с ним выпить после работы, плюхнуться за столик со словами: «Не останавливай меня, если ты это уже слышал, но…» — и пуститься в очередную, знакомую до боли повесть о бессонной ночи, воскресенье в слезах, ужасном вечере, проведенном в безотчетной тревоге либо в терзаниях по поводу своей вины и стыда перед папой. И Дэниэл ни разу не посетовал на мою неизобретательность.

— Прости, Дэниэл, — сказала я. — Хорошо бы моя тоска была хоть немного разнообразнее. Тебе, наверно, ужасно скучно.

— Все в порядке, Люси, — улыбнулся он. — Я как золотая рыбка: у меня очень короткая память. Каждый раз слушаю тебя, точно впервые.

— Ну, если ты уверен, — робко заметила я.

— Уверен, — бодро подтвердил он. — Ну, давай, расскажи мне еще раз о воображаемой сделке, которую ты заключила с отцом.

Я бросила на него быстрый взгляд, чтобы понять, не смеется ли он надо мной, но он не смеялся.

— Что ж, ладно, — несмело начала я, пытаясь (в который раз) подыскать верные слова для описания своего душевного состояния. — Я как будто заключила с папой сделку. Правда, все это только у меня в голове, — пояснила я, — но я как будто сказала: «Ладно, папа, я знаю, что бросила тебя, но жизнь моя не стоит и ломаного гроша, потому что я ненавижу себя за то, что спаслась за твой счет. Так что мы квиты. Привет». Я правильно говорю, Дэниэл?

— Абсолютно, — в неизвестно какой по счету раз согласился он.

Меня бесконечно удивляло, какого высокого мнения я была теперь о Дэниэле. В продолжение всей истории с папой он был мне единственной опорой и утешением.

— Ты хороший человек, — сообщила я ему однажды вечером, остановившись, чтобы передохнуть.

— Вообще-то нет, — усмехнулся он. — Ни для кого, кроме тебя, я бы этого делать не стал.

— Но я тем более не должна попадать в слишком сильную зависимость от тебя, — поспешно добавила я. Этого я не говорила по меньшей мере минут пять, и его улыбка меня взволновала. Пришлось срочно нейтрализовать ее. — Ты ведь знаешь, я в эмоциональном кризисе.

Я хотела, чтобы эта сумеречная жизнь длилась вечно, чтобы мне не приходилось общаться ни с кем, кроме личного врача (то есть Дэниэла). Пока Дэниэл не решит, что с него довольно, а тогда уютный мир, который я для себя создала, окажется под угрозой исчезновения.

Но он меня ни о чем не предупредил.

Как-то вечером мы встретились, я, как обычно, отбарабанила: «Привет, Дэниэл, рада тебя видеть, но только потому, что ты заполняешь пустоту в моей жизни», а он взял меня за руку и очень мягко сказал:

— Люси, не пора ли покончить с этим?

— С чем? — пролепетала я, чувствуя, как земля колеблется у меня под ногами. — О чем ты?

— Люси, меньше всего мне хотелось бы огорчать тебя, но не пора ли тебе преодолеть все это, — осторожно продолжал он. — Люси, по-моему, тебе пора перестать отсиживаться дома по вечерам, — предложил он тем же ласковым голосом, пугавшим меня все больше и больше.

— Но я и сейчас не дома, — возразила я, встревожившись и даже ощетинившись: я чувствовала, что дни моего безмятежного существования сочтены.

— Этого мало, — сказал Дэниэл. — Когда наконец ты вернешься к нормальной жизни? Будешь встречаться с людьми, ходить на вечеринки?

— Когда меня перестанет мучить совесть из-за папы, разумеется. — Я подозрительно взглянула на него. — Дэниэл, уж ты-то должен бы понимать.

— Так, значит, ты не можешь жить по-человечески, потому что чувствуешь себя виноватой?

— Именно! — Мне совсем не нравились наставления Дэниэла. И я решила взять его своим женским обаянием и лукаво взглянула на него из-под ресниц.

— Пожалуйста, Люси, не надо на меня так смотреть, — сказал он. — Ничего у тебя не выйдет.

— Пошел ты, — буркнула я, смутившись, надулась и замолчала.

— Ты как Русалочка из сказки Андерсена, — вдруг сменил тему Дэниэл.

— Правда? — порозовела от удовольствия я. Такой разговор нравился мне куда больше. И волосы у меня, если уж на то пошло, длинные, вьющиеся и шелковистые.

— Она терпела страшные муки, ходя по ножам, в обмен на право жить на суше. Ты заключила такую же сделку — за свободу заплатила муками совести.

А о моих волосах даже не вспомнил…

— Ты хороший человек, Люси, ты ничего плохого не сделала, и ты имеешь право быть счастливой, — втолковывал мне он. — Подумай об этом, а больше я ни о чем не прошу.

И я начала думать. И думала, думала, думала… Я курила сигарету и думала. Пила джин с тоником и думала. Думала, пока Дэниэл ходил к стойке за второй порцией для меня. Потом наконец заговорила:

— Я подумала. Может, ты и прав, и пора сдвинуться с мертвой точки.

По правде сказать, мне, наверно, уже надоело чахнуть от тоски. Надоело жалеть себя. Я могла бы продолжать в том же духе еще долго — возможно, несколько лет, — если б Дэниэл не вытащил меня из этого болота.

— Отлично, Люси, — обрадовался он. — И, уж если я сегодня весь вечер говорю тебе гадости, вот еще одна. Подумай, не стоит ли тебе повидаться с мамой?