Письма к Фелиции, стр. 73

Так вмешайся же Ты, Фелиция, в мой разговор с отцом. Хоть немного помоги мне в этих беседах выстоять. Для Тебя ведь мой отец – чужой, незнакомый человек. Так хорошо ли будет, если он прямо так сразу приедет в Берлин? Ты уверена, что сейчас для этого самое подходящее время? И как устроить его визит? Ответы мне нужны сейчас же, стремительные и мудрые, как змеи.

Франц.

25.08.1913

Любимая Фелиция, сегодня днем я, должно быть, не вполне верно все Тебе описал. Я слишком завишу от своих сиюминутных настроений и сиюминутных сил. Так что пойми меня правильно! То, что отец сказал, – это его манера давать согласие, раз уж он вынужден соглашаться с чем-то, чего хочу я. Он говорит, что слишком близко к сердцу принимает счастье детей, и при этом по большому счету почти никогда не кривит душой, слишком сильный у него темперамент, чтобы лицемерить. Другое дело, что за всем этим у него кроется еще и страх. Тут он, наверно, немного схож с Твоей матерью – ему во всем мерещится катастрофа. Раньше, когда он еще полностью мог положиться на себя и свое здоровье, опасения эти были не столь сильны, особенно если это касалось дел, которые он сам начал и сам ведет. Но теперь он боится всего, и что самое жуткое – страхи его, по крайней мере в главном, то и дело подтверждаются. Хотя, в конце концов, подобные регулярные предостережения судьбы говорят только о том, что счастье выпадает редко, а в жизни именно так оно и есть. Но отец всю свою жизнь много и тяжко работал и из ничего в известном смысле сумел создать нечто. Однако это продвижение к преуспеянию прекратилось уже много лет назад, с тех пор как выросли дочери, а теперь, после замужества дочерей, превратилось в движение вспять, которое, к его ужасу, все никак не остановится. Все это вызывает у отца ощущение, что его зятья вкупе с его чадами (на сей раз за исключением меня) постоянно висят у него на шее. Чувство это, к сожалению, вполне оправданное, к тому же безмерно усугубляется отцовским недугом, обызвествлением артерий. А теперь, сокрушается он про себя, вот и я, прежде хотя бы отчасти существовавший вне его родительской заботы, надумал жениться, что, по его расчетам, если не сразу, то года через два непременно ввергнет меня в нищету, и я, сколько бы сейчас ни настаивал на обратном, начну просить его, кто и так уже почти не в силах шелохнуться под гнетом забот, о помощи, а если не начну, он все равно будет вынужден как-то эту помощь мне оказывать, и его крах, а вместе с ним и крах многих близких, которые, по его мнению, от него зависят, от этого только ускорится. Вот так, Фелиция, Тебе все это следует понимать, А теперь, после всего этого, позволь мне сделать то, что я уже давно не осмеливался даже помыслить, – поцеловать Тебя долгим и по возможности спокойным поцелуем.

Твой Франц.

Если бы можно было его, по крайней мере в этом главном пункте, хоть как-то утешить! Я мало что смыслю в деньгах (я хоть и унаследовал от отца скупость по мелочам, но, к сожалению, не его тягу к наживе), а уж в практических житейских нуждах тем паче. Когда отец говорит мне, что мы впадем в нищету, я ему верю, но когда Ты мне говоришь, что мы в нищету не впадем, я с еще большей охотой верю Тебе. Однако диспутировать с отцом на эту тему мне не по силам, тут нужен куда более бойкий язык.

30.08.1913

Фелиция, любимая, Ты не знаешь меня, не знаешь меня в моей скверности, а скверность моя восходит все к той же сердцевине, которую Ты вольна называть литературой или как угодно еще. Какой же я жалкий писака и как злюсь на самого себя, что не могу убедить Тебя даже в этом. (С утра и по сию пору не отрываю ладонь от левого виска, иначе совсем невмоготу.)

Удерживают меня не факты, не обстоятельства, а страх, непреодолимый страх, страх перед счастьем, а еще – позыв и повеление мучить себя ради высшей цели. И то, что Ты, любимая, со мною вместе поневоле угодишь под колеса роковой колымаги, предназначенной лишь мне одному, – это, конечно, ужасно. Внутренний голос зовет меня во тьму, а наяву меня тянет к Тебе, и этого не совместить, а если мы все же попытаемся, карающие удары поразят нас обоих, и Тебя, и меня.

Любимая, я ведь не хочу, чтобы Ты была сама не своя, я ведь люблю Тебя такой, как Ты есть, а не какой-то эфемерный образ. Вдобавок еще и тирания, которой я подвергну Тебя одним своим присутствием, – это противоречие раздирает меня. И оно тоже говорит о невозможности.

Будь Ты сейчас здесь, увидь я Твои страдания (дело не только в этом, Твои страдания мучат меня издали еще сильней), имей я возможность их облегчить, помочь Тебе, смоги мы пожениться тотчас же, без раздумий, – я бы, разумеется, все отбросил и предоставил бы всему, включая несчастье, идти своим чередом. Но в настоящее время этого выхода я не вижу. Я мог бы, глядя на милое, самоубийственное сегодняшнее Твое письмо, все оставить так, как Твоей душе угодно, и больше Тебя не мучить. Но сколько уже раз я Тебе это обещал! Я не могу за себя поручиться. При чтении Твоего следующего письма или, быть может, уже сегодня ночью этот страх вернется, мне от него не уйти и до свадьбы мне так тоже не выдержать. То, что прежде повторялось каждый месяц, будет повторяться каждую неделю. В каждом втором письме я начну находить новые подтверждения своим страхам, и во мне опять завертится эта жуткая карусель. Это будет не по Твоей вине, Фелиция, и никогда не было, а только по вине общей невозможности. Я прочел, к примеру, Твое последнее письмо. Ты представить не можешь, каким страхом полнились при этом мои мысли. Тут были домыслы о соображениях Твоих родителей, подвигнувшие их дать свое согласие. Казалось бы, что мне до этих соображений, я ненавижу все эти соображения! Ты пишешь о возможной любви ко мне Твоей матери, но к чему мне эта любовь, мне, который никогда не сможет на нее ответить, никогда не сможет и не захочет быть достойным этой любви. Одна мысль о подробном обсуждении наших дел с Твоими родителями привела меня в ужас. Даже намерение увязать нашу помолвку с праздниками и необходимость говорить об этом ужаснули меня. Это безумие, я ясно это вижу, но безумие неискоренимое, это я знаю тоже.

И все это всего лишь проявления моей натуры, которые будут донимать Тебя непрестанно. Уразумей же это, Фелиция, я распростерт у ног Твоих и умоляю, отпихни меня, все прочее будет погибелью для нас обоих. Вот оно, слово, которое я впервые написал Тебе, по-моему, в январе и которое сейчас прорвалось снова, ибо его не удержать. Ты бы и сама его произнесла, распахни я перед Тобой всю свою душу.

Сентябрь

2.09.1913

Я стал спокойнее, Фелиция, в воскресенье я еще лежал в траве в лесу с мигренью и от боли вертел головой, сегодня уже лучше, но владею собой я не больше прежнего, я бессилен что-либо с собой поделать. В мыслях я могу как бы раздваиваться, могу спокойно и блаженно стоять подле Тебя и в ту же самую минуту наблюдать за своим бессмысленным самоедством, могу, погрузившись в мысли о нас обоих, при виде страданий, которые я причиняю Тебе, лучшей девушке на свете, молиться о ниспослании изощренной пытки себе самому, все это я могу. Недавно я записал следующее пожелание себе: «Проходя по улице, был втянут наброшенной на шею удавкой в окно первого этажа, равнодушно и споро, как куль, пробивая перекрытия, мебель, стены и чердаки, в крови и в лохмотьях, был вздернут наверх, покуда над крышей не выхлестнулась ввысь пустая петля, только что выронив остатки моего тела, не осилившего пробить черепицу». [83]

Но в жизни я ничего не могу, наглухо заперт в самом себе и Твой любимый голос слышу лишь издали. Бог знает из каких источников напитываются эти вечные, однообразно кружащие во мне тревоги. Я не могу с ними совладать. Я думал (и Ты думала), мне станет спокойнее, если я напишу Твоему отцу. А случилось наоборот, усиленный натиск только безмерно усугубил эти тревоги и страхи. Так дает о себе знать вечный диктат, которому подвержены все слабаки и который понуждает их к безудержности и крайнему радикализму в наложенной на себя епитимье. Желание отречься во имя писательства от величайшего человеческого счастья необоримо пронизывает каждый мой мускул. Я не могу от него освободиться. А опасения на тот случай, если я не отрекусь, столь велики, что погружают во мрак все остальное.

вернуться

83

В слегка измененном виде запись из «Дневников» (21 или 22 июля 1913 г.).