Письма к Фелиции, стр. 45

Довольно, довольно, теперь мне вот еще и от Шницлера не избавиться, который норовит улечься между нами, как недавно Ласкер-Шюлер! Ты, милая, была в театре одна? А что так внезапно?.. Только что, после ужина, увидел в вечерней газете портрет вашей новой наследной четы. [41] Эти двое выходят в Карлсруэ прогуляться в парке, и мало того, что идут под руку, они еще и пальцы сплели. На эти их переплетенные пальцы я минут пять взирал, если не все десять.

А сегодня днем мне очень была нужна нора, чтобы туда запрятаться, – в новом номере журнала «Мерц» я прочел отзыв Макса на мою книгу; я знал, что статью напечатают, но не читал ее раньше. [42] На книгу уже было несколько рецензий, разумеется, все написаны знакомыми и совершенно бесполезны в своих преувеличенных хвалах, бесполезны и в замечаниях и имеют право на существование лишь как свидетельства дружеских заблуждений, преувеличенного уважения к печатному слову и полного непонимания отношения общественности к литературе. В этом они, в конце концов, мало чем отличаются от большинства критических отзывов вообще, и, не будь они прискорбным, хотя, впрочем, и быстро затупляющимся шипом авторскому тщеславию, можно было бы спокойно с ними примириться. Но рецензия Макса превосходит все пределы. Именно потому, что дружба, им ко мне питаемая, имеет корни глубоко внизу, намного ниже всех истоков литературы, и набирает силу гораздо раньше, чем литература вообще успеет вздохнуть, – именно поэтому он переоценивает меня донельзя и на такой манер, что мне стыдно от собственного тщеславия и высокомерия, между тем как при его-то понимании искусства, при его собственной мощи истинное, нелицеприятное суждение о книге, только суждение, и больше ничего, лежит у него, можно сказать, под рукой. И тем не менее он вот этак пишет. Если бы сам я сейчас работал, то есть жил бы в потоке работы, влекомый им, я бы не стал так переживать из-за этой рецензии, мысленно расцеловал бы Макса за его любовь ко мне, а сама рецензия меня бы ничуть не тронула! Но так… Самое же ужасное, в чем я вынужден себе признаться, – это что к работам Макса я отношусь ничуть не иначе, чем он к моим, разве что я иногда еще как-то это осознаю, он же совсем нет.

Франц.

16.02.1913

И снова, любимая, только пару слов наспех. Я немножко поспал, а потом очень долго лежал без сна, и опять стало поздно. Надеюсь, воскресенье у Тебя выпало поприятнее моего. Передо мной лежит открытка от Макса и Эльзы [43] из деревушки Сан-Рафаэль на Ривьере, или, еще краше, на Лазурном берегу. Дело в том, что я попросил их подыскать для меня на осень местечко, где жарко, можно жить вегетарианцем, совершенно не болеть, где, даже если ты один и ни с кем не разговариваешь, все равно не чувствуешь себя брошенным (хотя быть там одному вовсе не обязательно), где даже австрийскому чурбану понятен итальянский и т. д., короче, прекрасное и совершенно несбыточное местечко. И вот Макс уверяет, что это как раз Сан-Рафаэль. Что Ты об этом думаешь, любимая?

Так, а теперь пробегусь немного в Твоем направлении, правда, только до вокзала.

Франц.

17.02.1913

Любимая, сегодня вечером, долго гуляя в одиночестве один по холоду (неужто я опять простужен? По спине мурашки, то ли и вправду озноб, то ли мерещится?), бродя по всему городу туда-сюда, на Градчаны, вокруг собора, через Бельведер, я в мыслях беспрерывно писал Тебе письма, и хотя мелкие подробности этой писчей работы Ты знать не можешь, одно, любимая, не могло от Тебя ускользнуть, – а если ускользнуло, то я уж совсем не знаю, как быть, – что надо всем и подо всем, мною Тебе написанным, всем, что при моих капризах, причудах и приступах слабости может принимать вид отталкивающий, искусственный, поверхностный, кокетливый, лживый, злобный, наконец, бессвязный, и, выглядя так, может именно таким, неоспоримо таким и оказаться, – я все же, все же, в самой сердцевине своей, сердцевине, даже для меня самого временами замкнутой, все плохое, мною содеянное или написанное, ясно осознаю, верно оцениваю и от беспомощности плачу. Что Ты любишь меня, Фелиция, это мое счастье, но уверенности и силы мне это не придает, ведь Ты можешь и обманываться на мой счет, вдруг это я своими писательскими художествами Тебя лишь с пути истинного сбиваю, Ты ведь меня и не видела почти, и не говорила со мной толком, и от молчания моего вдоволь не настрадалась, не знаешь о случайных и неизбежных приступах отвращения, которое, быть может, вызовет в Тебе близость моего присутствия, – уверенность и сила моя в том, что я Тебя люблю, что я Тебя в тот короткий вечер распознал, Тобою был захвачен, что не оказался слабее этой любви, а, напротив, выдержал испытание, которое эта любовь назначила моей натуре – так, словно любовь эта вместе со мной явилась на свет, но лишь сейчас я ее постиг и понял.

Не обманывайся, любимая, насчет испуга, который Ты испытала, узнав о том, что Твоя мать читает мои письма. (Что за удивительный человек Твой отец! С виду такой солидный, серьезный, а, оказывается, любит развеселую жизнь, плачет над романами и в таком чрезвычайно щекотливом деле берет Тебя под защиту!) По сути, Ты ведь не матушки испугалась. Боюсь, Ты вовсе не ее испугалась, подумай хорошенько. Ты ведь занимаешь в семье достаточно самостоятельное положение, а письма матушка уже однажды читала, и это, сколько мне помнится, не повлекло за собой никаких особых последствий. Испугалась Ты, наверно, совсем другого – что в малое (на самом-то деле, слава Богу, огромное) пространство, куда Ты, любимая, ко мне вошла (примерно так же, как в Твоем сне, когда Ты в порыве поистине кошмарного легкомыслия прыгнула через перила к кому-то, стоящему внизу), теперь вторгся чужой, холодный взор Твоей матери, заставив Тебя содрогнуться и задуматься, ибо все, на что Ты смотрела прежде с самой близи, увиделось вдруг как бы со стороны. Остаться бы нам снова наедине, и чтобы никогда не мешали!

Франц.

18.02.1913

…Любимая, одно только еще я должен Тебя сказать, мое воскресное письмо Ты прочла наспех, иначе его и невозможно читать, там достаточно много гадкого (при случае я Тебе все объясню), так что столь беглому чтению я даже рад и прошу Тебя, чего доброго, не читать его еще раз – однако о протянутой между нами и, возможно, готовой порваться веревочке там, ей-богу, ни слова нет. Любимая, я же не сумасшедший, чтобы самому себе выносить приговор или его на себя накликивать, это на себя-то, который принадлежит Тебе больше, чем мой портрет у Тебя на груди. Как Ты могла нечто подобное в моем письме вычитать, какими глазами Ты его читала?

И чьей рукой, в каком сне Ты мне пишешь, что я располагаю Тобой всецело? Любимая, это Тебе сейчас, в отдалении, так кажется. Но чтобы располагать кем-то вблизи и надолго, нужны совсем иные силы, тут мало игры мускулов, продвигающих перо по бумаге. Разве Ты сама, если подумать как следует, так не считаешь? Мне иной раз кажется, что это общение письмами, поверх которого я почти все время стараюсь посягнуть на действительность, – единственный вид общения, отвечающий моему убожеству (убожеству, которое я отнюдь не всегда таковым ощущаю), и всякое пересечение этого положенного мне предела уведет нас обоих прямиком в беду. Любимая, у меня достаточно воображения, чтобы сказать Тебе: так же, как я в мыслях о Тебе к Тебе льну, прижимаюсь и ни за что на свете не хочу отпускать, – точно так же тот же я, думая о Тебе (как же мы с Тобой, однако, смешиваемся у меня в голове, просто до неразличимости, вот что само скверное), всеми силами должен держаться от Тебя в отдалении. Господи, чем же это все кончится! – А теперь, сама посуди, любимая, вот это ужасное письмо мне надо будет отправлять, но уже три часа, даже больше, и другого я написать уже не смогу. Хотел сказать только, что в предыдущем письме все, что Тебе не понравится, неправда или не так сказано; то есть все это, конечно, совершенная правда и сказано верно, но я люблю Тебя так, что стоит Тебе захотеть этого одним лишь взглядом – и я скажу неправду, даже больше того, я в нее поверю. Иногда я думаю: Фелиция, у Тебя такая власть надо мной – так преврати же меня в человека, способного на все само собой разумеющееся!

вернуться

41

Принцессу Викторию Луизу (дочь кайзера Вильгельма II) и ее жениха принца Эрнста Августа, герцога Брауншвейгского, их свадьба состоялась через три месяца, в мае 1913 г.

вернуться

42

Рецензия Макса Брода на сборник Кафки «Созерцание» была опубликована под названием «Событие одной книги».

вернуться

43

Жена Макса Брода.