Письма к Фелиции, стр. 37

Нет, любимая, так, как в предпоследнем письме, Ты не должна мне писать. Правда, сегодняшним письмом Ты все это перечеркнула, но ведь вчерашнее уже здесь, у меня перед глазами, и я уже 24 часа ношу его в себе. Разве Ты не знаешь, как я такие вещи поневоле буду читать? Разве Ты не знаешь, насколько я слаб и несчастлив и завишу от минутных перепадов настроения? А уж сейчас, когда я вот уже четвертый день для себя ничего не пишу, и подавно! Ты, конечно, чувствуешь все это, любимая, иначе я не мог бы ощущать в Тебе столь близкую душу, но все равно я должен Тебе сейчас написать вот что – когда вчера я прочел Твое письмо, я сказал себе: «Вот видишь, тут прямо так и написано – даже в глазах Фелиции, которая, конечно же, относится к Тебе куда лучше, чем другие, даже в ее глазах тебе недостает надежности и уверенности в себе. Но если даже ее ты не устраиваешь, кого ты вообще можешь устроить? А ведь то, что Ты ей написал и на что она так тебе отвечает, и вправду шло от самого сердца. Тебе и в самом деле самое место в подвале, хоть тебе и кажется сегодня, что даже подвал тебе уже не поможет. [18] А Фелиция, значит, этой необходимости не осознает? Не может осознать? Разве не знает она, на какую прорву вещей ты неспособен? И разве не знает она, что если ты живешь в подвале, то этот подвал безусловно принадлежит и ей тоже? (Хотя, несомненно, приходится признать, что именно подвал, и ничего, кроме подвала, – это и впрямь весьма прискорбное имущество.)» Любимая, родная моя, неужели Ты всего этого не знаешь? Но тогда, любимая, какие же страдания я на Тебя навлеку, даже если все у нас будет настолько хорошо, как иногда грезится? И чем лучше будет, тем больше будут страдания. Вправе ли я на это пойти? Даже если голос самосохранения мне приказывает? Иной раз невозможность захлестывает возможность, точно волна.

И не стоит, любимая, недооценивать стойкость той китайской женщины. [19] До раннего утра – не помню уж точно, указано ли в стихотворении время, – она бодрствовала на своем ложе, назойливый свет настольной лампы не давал ей спать, но она была спокойна, может, и пыталась силою взгляда отвлечь ученого от его книги, но этот печальный и столь преданный ей мужчина взглядов ее не замечал, и только Богу известно, по каким таким печальным причинам не замечал – по причинам, над которыми он был невластен, но которые все вместе и в высшем смысле были связаны с ней и преданы только ей. В конце концов она не сдержалась и отняла-таки у него лампу, что в конечном счете было совершенно правильно – и для здоровья полезно, и для занятий, надо надеяться, не вредно, и для любви благоприятно, и хорошее стихотворение за собой повлекло, но в общем и целом это было всего лишь самообманом той женщины.

Любимая, возьми меня к себе, держи меня, но не обманывайся, день на день у меня не приходится, поэтому осознай – чистой радости Ты никогда от меня не получишь, зато чистого страдания сколько угодно, но, несмотря на это, – не гони меня прочь. Меня связывает с Тобою не только любовь, любовь – это было бы слишком мало, любовь начинается, приходит, проходит и приходит снова, а вот эта необходимость, которой я, словно крючьями, впился во все Твое существо, она остается. Так останься же и Ты, любимая, останься! И письма, такие, как позавчера, больше не пиши.

Этими днями, начиная с вечера четверга, я так и не добрался до своего романа, и сегодня уже не доберусь. После обеда я должен встретиться с Максом и с Верфелем, [20] которому уже завтра снова ехать в Лейпциг. Этот юноша с каждым днем симпатичен мне все больше. Вчера я и с Бубером переговорил, в личном общении он и свеж, и прост, и значителен, и, кажется, не имеет ничего общего со своими вялыми писаниями. Наконец, русские вчера вечером были просто великолепны. Этот Нижинский и эта Кякшт поистине два совершенных человека, безупречных в сердцевине своего искусства, от них, как и от всех подобных людей, исходит невероятное самообладание. [21]

Но как бы там ни было, с завтрашнего вечера и уже надолго я из дома ни ногой. Как знать, может, именно эти мои шатания смутили покой моей любимой. Как раз в то примерно время, когда Ты писала свое письмо, я был в обществе, собравшемся после доклада вокруг Бубера и Айзольт, и, опьяненный обманчивым удовольствием находиться вне дома, вел себя достаточно утрированно и вызывающе. Хоть бы мне снова засесть за свою историю! Только бы любимая снова успокоилась и, собравшись с духом, снова взяла на себя гнет несчастий, которые я ей причиняю и который она на минуточку решила опустить на пол!

Франц.

19.01.1913

Ну вот, я опять нашел у Тебя спасительное прибежище. За стенкой сестра и кузина беседуют о детях, мать и Оттла то и дело их перебивают, отец, зять и муж кузины режутся в карты, что сопровождается смехом, взаимными издевками, воплями, смачным шмяканьем карт по столу и порой прерывается сюсюканьем отца, который таким образом изображает своего внука; над всем этим ликующе царит щебет кенара, он еще почти птенец, вообще-то принадлежит Валли, но пока живет у нас, дня и ночи не различая.

Воскресенье я провел плохо, недоволен, а шум за стенкой – достойное завершение дня. Ну, а завтра снова контора, где у меня в субботу были, помимо обычных и непрестанных, еще и особые неприятности, которые завтра наверняка продолжатся, едва я туда заявлюсь. А до завтрашнего вечера еще так далеко! Любимая, как бы хотел я знать подробности о Твоей работе. (Почему, кстати, я до их пор не получил рекламного проспекта? И каков вообще итог их рассылки?) Чего, к примеру, хочет от Тебя мастер, когда тащит Тебя в фабричные цеха? По каким таким делам Тебе телефонируют?.. По каким делам и куда Ты ходишь и ездишь? Кто такой господин Хартштайн? Открылся ли уже ваш салон диктографов на Фридрихштрассе? Если еще нет, то когда Ты намерена закончить его оформление? У меня, кстати, еще одна производственная идея для Тебя. В отелях наряду с телефоном предоставлять постояльцам еще и диктограф. Не веришь? А Ты попробуй! Как бы я гордился, окажись моя идея удачной! Я бы тогда, наверно, еще 1000 идей придумал. Да я и должен, наверно, придумывать, раз уж мне разрешено сидеть в Твоем бюро. Или это так уж необычно, если я, просидев целый день с Тобой рядом, не снимая голову с Твоего плеча, к вечеру изобрету какое-нибудь мелкое, смешное или давно уже осуществленное производственное нововведение?

Франц.

20.01.1913

При свете дня, любимая, расстояние между Прагой и Берлином такое, как оно и есть в действительности, однако начиная примерно с девяти вечера оно все растягивается и растягивается до невероятья. И тем не менее как раз вечерами мне легче вообразить, чем Ты занята. Ты ужинаешь, пьешь чай, беседуешь с матушкой, затем, приняв в постели позу мученицы, пишешь мне, после чего, надеюсь, покойно засыпаешь. Чай Тебе не вреден? Не возбуждает? Каждый вечер пить этот возбуждающий напиток! Мое отношение к яствам и напиткам, которых сам я либо вообще никогда, либо без крайней нужды не ем и не пью, совсем не такое, как можно было бы ожидать. Ничто не вызывает во мне такого интереса, как поглощение этих вещей другими. Когда я сижу за столом с 10 знакомыми и все вокруг пьют черный кофе, я испытываю нечто сродни чувству счастья. Вокруг меня может происходить что угодно: дымиться мясо, сочные еврейские сардельки (по крайней мере у нас в Праге они так выглядят, пухленькие такие и гладкие, как водяные крысы) взрезаются многочисленной родней (натянутая кожура сарделек при надрезе издает звук, который с детства стоит у меня в ушах) – все это, да и многое другое похуже этого не вызывает во мне ни малейшей брезгливости, напротив, чувство крайнего удовольствия. И разумеется, это уж точно не злорадство (я, кстати, и не верю в абсолютную вредоносность вредной еды, кого к этим сарделькам тянет, тот дурак будет, если не последует зову своего желудка), скорее спокойствие, полный, без малейшей зависти, покой при виде чуждых чревоугодий и изумленное восхищение столь фантастическими, на мой взгляд, прихотями вкуса, ниспосланными моим близким знакомым и родственникам. Но все это не имеет непосредственного касательства к моим опасениям, что чай, особенно когда Ты, подменяя заболевшую учетчицу, в течение дня так устаешь, может Тебе повредить, нарушив Твой сон, в котором Ты так нуждаешься. А так я и сам очень люблю чай, и в описание вечерней трапезы Твоей сестры просто ушел с головой. Однако как все-таки насчет того, чтобы Тебе вместо чая начать пить молоко, как Ты, сколько мне помнится, в свое время обещала родителям? От еды в бюро тоже не особенно много проку, как Ты сама признаешь. А утром и вечером Ты вообще ничего не ешь?

вернуться

18

См. письмо от 14.01.1913.

вернуться

19

См. письмо от 24.11.1912.

вернуться

20

Верфель Франц (1890–1945) – известный пражско-австрийский писатель, в ту пору начинающий поэт-экспрессионист.

вернуться

21

Нижинский Вацлав Фомич (1889–1950) – великий русский танцовщик; Кякшт Лидия Георгиевна (1885–1959) – известная русская балерина.