Письма к Фелиции, стр. 24

Я так счастлив знать, что книга моя, сколько бы ни имел я к ней претензий (только краткость в ней безупречна), сейчас в Твоих любимых руках…

Твой Франц.

14.12.1912

Любимая, сегодня я слишком устал и слишком недоволен своей работой (будь у меня достаточно сил последовать самым сокровенным своим помыслам, я бы сейчас все, что в романе есть готового, скомкал и выбросил в окно), чтобы написать больше этих нескольких слов; но написать Тебе мне нужно, чтобы последнее перед сном написанное слово было написано Тебе и все, и сон, и бдения в последний миг приобрели бы истинный смысл, которого они в моей писанине получить не могут. Спокойной ночи, моя бедная, измученная любимая. Над моими письмами тяготеет проклятье, которое даже любимая рука не в состоянии снять. Даже если мука, которую они причинили Тебе непосредственно по получении, уже миновала, они, собравшись с силами, мучат Тебя снова, теперь уже иным, более изощренным способом. Мое бедное, дорогое, вечно усталое дитя!.. Ничего себе буря у меня за окном! А я тупо сижу над листом бумаги и не в силах поверить, что Ты когда-нибудь будешь держать это письмо в руках, и чувство огромного расстояния, что пролегло между нами, валуном ложится мне на грудь. Не плачь, любимая! Да как может такая спокойная девушка, которую я видел в тот вечер, вдруг исхитриться и заплакать! И как это я могу исхитриться довести ее до слез и не быть при этом с ней рядом! Это все еще не повод для слез, любимая! Погоди, завтра я должен и обязательно смогу придумать самые замечательные, самые остроумные, самые чудодейственные способы, как нам помочь, если Твоя мать и вправду заглянула в письма. А посему, если моя осененная любовью, а значит, и волшебством рука, простертая сейчас в сторону Берлина, хоть что-то для Тебя значит, – будь по крайней мере в воскресенье спокойна! Ну, хоть что-то мне удалось поправить? Или и в отношении Тебя, как и в отношении своего романа, мне отправляться в постель с чувством полной неудачи? Если это и вправду так, тогда черт бы меня побрал, причем сейчас же и силою разгулявшейся за окном бури! Но нет, быть может, Ты сегодня опять танцуешь и утомляешь себя по-прежнему. Но я вовсе не упрекаю Тебя, любимая, просто очень хочу Тебе помочь, но не знаю, что посоветовать. Впрочем, на кого-кого, а уж на толкового советчика я и вправду не слишком похож. Спокойной ночи! Замечаю, что от усталости пишу все время одно и то же, только ради собственного удовольствия, чтобы душу облегчить, и совсем не думаю о том, что усталым, заплаканным, докрасна зацелованным из моего далека глазам все это еще и читать.

Любимая, ни секунды времени, ни секунды покоя для меня – а значит, и для Тебя. А при этом мне так много всего надо Тебе сказать – и на последние Твои четыре письма вчера и сегодня так много нужно ответить…

Сегодняшнее Твое срочное письмо – спокойное, только могу ли я этому спокойствию доверять? Я изучил его в известном смысле со всех сторон, пытаясь обнаружить хоть что-то подозрительное. Но откуда после страданий и утомления столько бодрости и жизнерадостности? Не специально ли для меня, чтобы я не волновался? Нет, любимая, не настолько уж я плох, чтобы от меня что-то скрывать. Ради того я у Тебя и есть, чтобы все мне рассказывать, это перед родителями нужно притворяться, а если уж со мной нельзя поделиться, значит, я не заслуживаю права с Тобою быть.

Любимая, история с письмами, особенно поначалу, ужасна и непоправима, в горле стоит ком, от которого, кажется, никогда не избавиться. Со мной было точно так же, хотя, конечно, для меня это и не было чревато столь прямыми последствиями. Что ж, возможно, бывают матери, которые не станут читать корреспонденцию своих детей, даже получив к ней столь легкий доступ, но боюсь, ни Твоя мать, ни моя не из их числа. Поэтому будем считать, для упрощения наших тревог и раздумий, что она письма прочла, а быть может, не она одна, но и сестра, чей ответ по телефону, по крайней мере в Твоем изложении, звучит для меня слишком кратко и потому подозрительно. Думаю, кстати, поскольку Твоя мать заходит в Твою комнату лишь изредка, что письма обнаружила как раз Твоя сестра, а потом уж позвала мать… В данное время (по нынешнему душевному состоянию мне место только в постели, и никому другому, кроме Тебя, я бы писать не отважился, но разве все мои душевные состояния, как лучшие, так и самые скверные, не принадлежат Тебе?), так вот, в данное время я не могу себе представить, какое впечатление мои письма, с их, кстати, весьма неудобочитаемым почерком,

произвели на Твою мать и сестру, тем более что обе они все-таки должны учитывать и, вероятно, нашли тому подтверждения и в письмах, что мы виделись за всю жизнь не больше часа, причем при обстоятельствах самых благопристойных. Насколько они окажутся в состоянии связать сей факт с характером и содержанием писем, подыщут ли всему этому хоть сколько-нибудь разумное объяснение – вот загвоздка, которую я, не имея дополнительных сведений, разгадать не в силах. Самое напрашивающееся, простейшее и потому, увы, не слишком правдоподобное допущение – это то, что меня они сочтут близким к помешательству, про Тебя решат, что Ты от меня заразилась и потому нуждаешься – и уже одно это было бы немалым успехом моих писем – в особо бережном обращении, что, впрочем, как и во всякой семье, может повлечь за собой и самые оскорбительные последствия. Как бы там ни было, нам остается только ждать, к тому же мы еще не вполне квиты, поскольку от Твоей матери я письма пока что не получил. Бедная моя любимая, с одной стороны – беспощадный призрак-мучитель, с другой – бдительное семейство. Если Твоя мать захочет сказать Тебе что-то более определенное, то доставка моего воскресного письма будет для этого первым подходящим предлогом и уже завтра я что-то об этом услышу.

Теперь заканчиваю, но не потому, что иду спать, для этого все равно уже поздно, да и делать я сегодня вечером ничего не буду. Сбегаю только на вокзал бросить письмо, а после мне обязательно и крайне необходимо быть у Бродов…

Франц.

16.12.1912

Нет письма, любимая, ни в 8, ни в 10. Ты утомилась на танцах, а после обеда была в гостях. Но я и открытки не получил. Конечно, у меня нет оснований жаловаться, вчера и позавчера я получил по два письма, и кто бы мог решиться, выбирая между двух столь превосходных вещей, заявить, что он предпочтет получать от любимой по письму каждый день, нежели в один день два письма, а на следующий ни одного, – но именно регулярность больше всего греет сердце, всегда один и тот же час, в который письмо приходило бы ежедневно, этот час, дающий чувство покоя, верности, упорядоченности отношений, укрытости и удаленности от внезапных каверз судьбы. Любимая, я, конечно, не думаю, что с Тобой приключилось что-то плохое, – ибо тогда-то Ты тем скорее бы мне написала, – но от кого мне, один на один только со своим письменным столом, или с нашим переписчиком-машинистом, или с посетителями, которым ни до кого, кроме самих себя, дела нет, с донимающим меня расспросами сослуживцем, – от кого еще мне почерпнуть эту безусловную, твердую убежденность, что там, в далеком Берлине, Ты спокойна и более или менее довольна жизнью? Может, Тебя вчера мать изводила, может, у Тебя мигрень или зубы болят, может, Ты переутомилась, а я всего этого не знаю и в неведении своем только без конца прокручиваю все это у себя в голове.

Всего доброго, Фелиция, теперь всегда буду писать только раз в день, по крайней мере до тех пор, пока работа не начнет подвигаться лучше. Ибо, пока этого не случится, письма мои будут являть собой довольно мрачную картину, так что Тебе и одного, даже если Ты сама себе откажешься в этом признаться, будет более чем достаточно.

Всего доброго, любимая. Написал это слово – и солнце легло на бумагу! Значит, с Тобой ничего плохого, и я спокоен.

Твой Франц.

17.12.1912

Любимая, уже полчетвертого ночи, я слишком много – и все равно слишком мало – провел времени за своим романом, к тому же сейчас почти сомневался, стоит ли возвращаться к Тебе, потому что у меня еще буквально все пальцы в грязи от живописания омерзительной сцены, вытекающей из меня с особой (по части выразительности воплощения даже чрезмерной) естественностью. – Любимая, сегодня опять без весточки от Тебя, и оттого мне кажется, что между нами уже пролегло 2 x 8 железнодорожных часов. Неужто все-таки разразилась какая-то неприятность при доставке моего воскресного письма? Но завтра-то я уж точно все узнаю, не будь у меня этой утешительной мысли, я бы и ложиться не стал, так и пробродил бы до утра по комнате. А теперь спокойной ночи, любимая моя девочка, оставайся мне верна, покуда это не приносит Тебе слишком большого вреда, и знай, что я принадлежу Тебе, как любая из вещей, что обитают у Тебя в комнате.